Ха-ха! Я заблуждалась. И сильно заблуждалась. Не Рут отвергла мои планы, как ты, возможно, подумала. Верно, поначалу она не горела энтузиазмом. Пришлось ее убеждать, и тут я не могла не вспомнить очень похожую беседу с Ребеккой, состоявшуюся четверть века назад, накануне ее выпускного вечера. То, что тогда казалось суровым испытанием, теперь виделось сущей ерундой. Какими же мы с Ребеккой были детьми! И как плохо я умела предвидеть будущее! Оно оказалось куда изощреннее, чем мое воображение. Если бы я тогда знала, что станет с Tea, во что она превратится… Но что толку — ни малейшего — вдаваться в подобные размышления. Очнись, Розамонд. Немедленно очнись.
Нет, не Рут встала на моем пути. Бюрократы, аппаратчики из социальной службы и слушать меня не хотели. Мы оказались неподходящими кандидатурами на роль приемных родителей. Во-первых, мы были слишком старыми. Это еще можно было бы как-нибудь обойти, но камнем преткновения стал пункт, который они предпочли обозначить (в сухом и кратком извещении об отказе) нашими обстоятельствами. Естественно, они имели в виду тот факт, что две женщины живут вместе, не делая тайны из природы своих отношений и создавая тем самым, витийствовали чиновники, пагубную домашнюю обстановку, которая, несомненно, подействует на маленькую девочку, отданную нам на попечение, и посеет смуту в душе ребенка. Конечно, это наивно с моей стороны, но их грязные намеки меня потрясли. За последние годы я привыкла к либерализму и толерантности окружающих. Скажешь, я существовала в собственном уединенном мирке? Но когда, привыкнув к такой жизни, вдруг узнаешь, что остальное общество думает о тебе, — это тяжелый удар, хотя и отрезвляющий. Я и не представляла, до какой степени в глазах многих людей мы с Рут остаемся отщепенцами и париями.
Тем не менее я была не готова принять поражение. Когда твою мать осудили и она начала отбывать срок, я поехала ее навестить. Это был последний раз, когда я ездила к Tea в тюрьму, а затем я встретилась с моей корреспонденткой из социальной службы. Я специально напросилась на эту встречу в надежде, что беседа с глазу на глаз поможет пробить стену черствой официальности. И в некотором смысле — весьма ограниченном — мои надежды сбылись. Разумеется, беседовали мы вежливо и порою даже сердечно. Но моя визави никак не могла понять, что мною движет.
— Я в недоумении, — твердила она. — Вы сами сказали, что видели Имоджин лишь раз в жизни, и, однако, пытаетесь убедить меня, что между вами и ребенком существует некая особенная связь, которую нельзя рвать.
Ну и что я могла на это ответить? Мне потребовалось много часов и десятки тысяч слов, рассыпанных по этим пленкам, чтобы рассказать тебе, Имоджин, как образовалась и крепла эта связь. Но возможно ли объяснить то же самое всего лишь за двадцать минут и в придачу не злой, но очень недалекой чиновнице из службы раздачи подаяний? Затея, обреченная на провал. А кроме того, я опоздала.
— Мы уже нашли семью для Имоджин, — объявила она с улыбкой, которую иначе как торжествующей не назовешь. — Прекрасную семью.
Я сидела и открывала рот, как рыба, выброшенная на берег, вид у меня был наверняка крайне глупый. Новость меня ошарашила. Единственное, на что меня хватило, когда я наконец с грехом пополам осознала реальность нашего положения, это спросить:
— И что же, мне теперь запрещено видеться с Имоджин? А ее матери?
Чиновница ответила, что этот вопрос находится полностью в компетенции приемной семьи. Я поинтересовалась фамилией удочерителей. Она отказалась ее назвать. Это было уже слишком — о чем я и уведомила чиновницу в самых недвусмысленных выражениях. Она не дрогнула. Разве что снизошла, предложив следующее:
— Вы можете написать им, если хотите, через наш офис. Попросить о встречах с Имоджин. Но, если они обратятся за советом к нам, мы им скажем, что подобные контакты редко бывают продуктивными. Отношения Имоджин с матерью разрушены до основания и восстановлению не подлежат. А в таких случаях полный и окончательный разрыв с родными является тактикой наиболее разумной и наиболее благотворной для ребенка. Не забывайте, — тут чиновница пристально воззрилась на меня, — интересы ребенка превыше всего. Интересы Имоджин, а не окружающих ее взрослых.
Я вышла из офиса, скрежеща зубами, села в машину и заплакала от бессилия. Спустя несколько минут я включила зажигание и двинула домой, в Лондон.
Опять придется останавливать кассету. Извини. Я думала, что лучше умею владеть собой.
* * *
Ну вот, теперь дела у нас пойдут посноровистее. У меня в руке бокал виски. А рядышком почти полная бутылка. Старый добрый «Боумор» цвета торфа. Виски сейчас как нельзя более кстати.
Пока я ходила на кухню за бутылкой, я прокручивала, в голове то, что сказала тебе, прежде чем устроить передышку, и вдруг мне стало ясно — впервые за долгие годы, — какой же дурой я была, хотя уже и не молодой. Все: твоя новая семья, работники социальной службы, даже Рут, — короче, все, кроме меня, — понимали, что для тебя лучше всего. Серьезные трудности, с которыми ты столкнулась, необходимость столь многому научиться — совершенно новому способу восприятия и общения с миром, — и чтобы справиться со всем этим, тебе требовалась любовь, забота и в первую очередь покой. А значит, предпочтительнее было держать тебя подальше от матери. Логично, не правда ли? Но я не могла с этим согласиться. Даже в возрасте хорошо за сорок я продолжала относиться к жизни как девчонка — с неиссякаемым благодушием. Я по-прежнему верила в возможность примирения, да и моему самолюбию невероятно льстила идея, что это примирение будет достигнуто моими усилиями! Я воображала себя тайным и абсолютно незаинтересованным агентом, который незаметно для окружающих трудится в поте лица, подготавливая воссоединение сердец, но ошибке разлученных, и чудесное заживление ран. Я пока не знала, как я это сделаю. Но понимала, что такая работа непременно потребует терпения и хитроумия.
Я поддерживала отношения с твоей матерью. Не хочется и думать о том, что ей пришлось пережить в тюрьме. У зэков свои законы, и к тем, кто обидел ребенка, они беспощадны. Не сомневаюсь, Tea хлебнула лиха. Когда она вышла на свободу, мы время от времени переписывались, но я не могла не заметить, что от встреч со мной она уклоняется. Вдобавок события приняли новый и неожиданный оборот. В жизни Tea возник мужчина, некий мистер Рамси. Переписка между ними завязалась еще в тюрьме — он писал ей морализаторские, проникнутые религиозностью и, с моей точки зрения, злобные письма. Tea была тогда уязвима, невероятно уязвима, и, полагаю, этот гнусный хищник (Рамси прочел о деле Tea в газете) вознамерился прибрать ее к рукам с помощью изуродованной версии христианских проповедей об искуплении и прощении, — проповедей, которым человеку в ситуации Tea противиться почти невозможно. Незадолго до окончания срока ее заключения Рамси начал навещать Tea, а теперь они собирались зажить вдвоем. Мне это не нравилось, но что я могла поделать.
Тем временем я разработала план. Интуиция подсказывала: просто и откровенно попросить твоих новых родителей о встрече с тобой означает нарваться на неудачу. Тут надо было действовать менее прямолинейно. Я написала им письмо, в котором нажимала на мои родственные отношения с тобой, вкратце обрисовав мое многолетнее участие в жизни Tea и ее семьи. Я заверила их, что отлично сознаю необходимость обрезать все ниточки, связывающие тебя с прискорбным прошлым, дабы ты обрела возможность начать жизнь с чистого листа, однако не утаила, что многие родственники скучают по тебе. В связи с чем я и обратилась к твоим новым родителям со скромной, но убедительной просьбой: нельзя ли сделать так, чтобы нам осталась какая-нибудь память о тебе? Нельзя ли, к примеру, написать твой портрет? Картину, в которой художник ухватил бы самую суть твоего существа, твоего нового «я», в тот момент, когда ты вторично — в более сложных условиях, но и с более светлыми перспективами — вступаешь в жизнь. Такая картина послужила бы нам подлинным утешением. Не говоря уж о том, что портрет — нечто более значительное, чем фотографии или памятные вещички, собирающие пыль на стене либо на каминной полке. Хороший портрет, в конце концов, обладает собственной витальностью: он живет, он меняется, потому что с годами меняемся мы сами и уже иначе смотрим на человека, изображенного на полотне. А кроме того, я знала, кому этот портрет заказать.
А вот и он. Изображение под номером девятнадцать — не фотография, нет, но твой портрет, написанный Рут и названный ею очень просто: «Имоджин, 1980 г.». Я держу его на коленях. Рама отсутствует, холст, масло; размер холста примерно двадцать пять на тридцать пять сантиметров. Рамы, насколько я помню, никогда и не было. Сама художница от портрета была не в восторге, и много лет он хранился на верхнем этаже нашего дома, в комнате, куда Рут складывала незаконченные работы. Это была холодная, заброшенная комната. Моя подруга называла ее «провальной». Но я считаю, что портрет хорош. Одна из лучших работ Рут. А не нравился он ей по причинам, не имеющим ничего общего с качеством живописи.