Голос у него просто необычайно приветливый, лицо – тоже приветливое, подсвеченное неподдельным радушием, и вообще весь он такой – до приторности приветливый, вежливый, воспитанный, благожелательный человек, который искренне не понимает, почему вдруг с ним так обращаются. Он продолжает держать на весу руку, и моя грубость, внешне совершенно необоснованная, становится вопиющей.
Мне, конечно, следует просто повернуться и молча уйти. Просто уйти, исчезнуть – не вступая с Мурьяном ни в какие споры и объяснения. Умом я это отчетливо понимаю. И вместе с тем почему-то не поворачиваюсь и не ухожу, а скрипучим, как будто не смазанным, голосом отвечаю, что мне не нравится статья Выдры, которую я только что прочитал. Некрасивая, непорядочная статья. Это если еще выражаться предельно мягко. Не следовало бы Выдре писать подобные вещи. Ни ее, ни кого другого это не украшает. Вот в таком духе примерно я отвечаю. И в тот же самый момент, когда я это сквозь спазму в горле произношу, я вдруг замечаю, что Пеленков и Гриша Балей держат в руках копии именно этой статьи. Я различаю даже полоску краски по краю, оставленную при ксерокопировании. Так вот, оказывается, какие листочки они рассматривали!
Губы у Мурьяна шевелятся. Я не столько слышу, сколько догадываюсь о следующем его вопросе. Он интересуется, чем именно не понравилась мне статья Выдры и почему, если у меня есть какие-либо претензии, не урегулировать их как положено интеллигентным людям.
– Поверьте, я всегда испытывал к вам самое искреннее уважение, – добавляет он.
И я опять понимаю, что мне не следует говорить ни слова. Мне надо просто уйти, стряхнув с себя эту сцену, как мусор, который не стоит внимания. И я опять понимаю это только отдаленным краем сознания, а в действительности вновь слышу скрипение своего противного голоса. Как он, точно пила, скребет в густом воздухе и как сообщает, что статья лживая и полна намеренных искажений.
– Где, где, где? – театрально вскрикивает Мурьян. – Где, уважаемый Валентин Андреевич, вы это видите? Уверяю вас, ничего такого там даже близко нет… Ради бога!.. В конце концов, давайте посмотрим!..
Он торопливо расстегивает свой пузатый портфель и достает оттуда довольно толстую пачку ксероксов. Мельком я успеваю заметить внутри еще такую же пачку, и от этого зрелища в голове у меня возникает пульсирующее тупое гудение. Будто кровь скапливается внутри и не находит выхода. Я окончательно теряю способность что-либо говорить. И только единственная мысль всплывает из глубины: это же до какой степени все-таки надо нас ненавидеть, чтобы вот так – не полениться выйти с утра из дома и выловить нужный номер газеты, может быть, даже специально съездить за ним в редакцию, а потом опять же не полениться – придти в институт, наделать ксероксов, чтобы раздать эту мерзость сотрудникам. Судя по толщине пачки, тут хватит на всех.
– Где, где, ну где?.. – между тем настойчиво вопрошает Мурьян. Он держит ксерокс передо мной и тычет в него рыжеватым пальцем. – Покажите – где, как вы считаете, что-то допущено?..
И вдруг я вижу его глаза. Мурьян совершил ошибку – ему не следовало смотреть на меня в этот момент. В глазах его светится такое злорадство и торжество, такая гнусная радость и уверенность в собственном превосходстве, что мне мгновенно становится ясным: он тоже все понимает. Никакая его приветливая улыбочка, наклеенная на лицо, никакая участливость, никакие доброжелательные интонации, с которыми он ко мне обращается, не могут заслонить элементарного факта: Мурьян прекрасно понимает, что сказано в этой статье, и абсолютно уверен, что точно также это поймут и все остальные. Причем, ему мало того, что подобная пакость появилась в газете, ему еще нужно увидеть, какое это произвело на меня впечатление. Ему обязательно нужно насладиться моим унижением – как я буду сейчас беспомощно мекать и доказывать очевидное; и как я, конечно, запутаюсь, и насколько все это будет неубедительно; и как он будет снисходительно мне объяснять, что я ошибаюсь, и как оба мы будем при этом знать, что наиболее подлые пассажи статьи принадлежат самому Мурьяну, и как оба будем изо всех сил делать вид, что ничего об этом даже не подозреваем. Мурьян просто упивается своей формальной неуязвимостью, и заранее торжествует, предвкушая мое полное поражение. Какие к нему могут быть претензии? Писала – Выдра, а он лишь как порядочный человек пытается восстановить справедливость.
И тут со мной что-то происходит. В левой руке у меня «дипломат», а в правой – листочек ксерокса, который мне Мурьян каким-то образом все же подсунул. И вот эта правая моя рука неожиданно выпускает ксерокс, а потом нервно взлетает и опускается в известном движении. Раздается резкий хлопок. Лицо Мурьяна дергается, а сам он, будто ужаленный, отшатывается назад. На мгновение все застывает, и я вдруг догадываюсь, что дал Мурьяну пощечину.
Далее действие распадается на какие-то обособленные фрагменты. Они разрозненными картинками вспыхивают в тумане, который меня окружает. Наверное, они как-то последовательно порождают друг друга, но я, даже будучи ими захвачен, не постигаю их смысла.
Вот первый фрагмент: мы с Мурьяном топчемся друг против друга, Мурьян выбрасывает кулаки и тоже явно пытается меня ударить; правда, у него это не получается – левая рука моя выставлена вперед и не позволяет ему подойти ближе. Вот фрагмент второй: Мурьян зажат в угол, лицо его сплющено по стене, а нос смешно свернут на бок; я одной рукой удерживаю его за шиворот, а другую костяшками упираю в дряблую поясницу. И вот наконец третий фрагмент: между мной и Мурьяном находятся несколько человек; я не очень понимаю, когда они успели нас развести, только чувствую, что меня довольно крепко держат под локти.
– Не надо, – говорю я. – Все-все, отпустите…
Мурьян в это время нелепо подпрыгивает за спинами Барашкина и Пеленкова, бурно размахивает руками и выкрикивает какие-то оскорбления. Я слышу: Дурак!.. Психопат!.. Мерзавец!.. – Он даже подхватывает в остервенении что-то с пола и изо всех сил бросает в мою сторону. Брошенное, впрочем, не долетает. Это – скомканная бумага, скорее всего – тот самый злосчастный ксерокс.
Меня это уже совершенно не трогает. Сбоку появляется Нонна и говорит:
– Пойдем отсюда!
– У меня где-то тут портфель, – отвечаю я.
Гриша Балей всовывает в растопыренную ладонь мой «дипломат». Нонна берет меня под руку и выводит на улицу. К счастью, навстречу нам не попадается ни одного человека. Я весь дрожу и, вероятно, вид у меня дикий и несообразный. Я только теперь понимаю, что все это могло кончится гораздо хуже. Я мог бы так расшибить Мурьяна, что пришлось бы вызывать «скорую помощь».
И что бы я тогда стал делать?
Хорошо еще, Нонна не говорит ни слова. Она лишь выволакивает меня из дверей института и метров сто, как буксир, тащит по набережной.
Только за поворотом ее вдруг прорывает:
– Ну, почему, почему, почему?.. Из-за какого-то дрянного, самовлюбленного, завистливого ничтожества!..
В голосе ее – пугающее отчаяние.
Я молчу. Мне кажется, что говорить сейчас что-либо абсолютно бессмысленно.
Нонна, впрочем, и не ждет ответа.
Мы больше не произносим ни слова.
Она провожает меня до Невского, и там мы с ней расстаемся – даже не попрощавшись.
Ночью на меня нападает бессонница. Я ложусь, как обычно, в половине двенадцатого, поворачиваюсь на правый бок, укутываюсь одеялом и кладу чуть согнутую левую руку на правую. Эта моя любимая поза. Я нашел ее, наверное, уже лет двадцать назад, чисто интуитивно и с тех пор привык так, как, вероятно, наркоманы привыкают к наркотику. Ни в каком ином положении я заснуть уже не могу. Затем я представляю себе дождь в лесу. Лес дремучий, но не густой, с широкими травяными прогалинами. Их наполняет равномерный шорох дождя. Мокнут осины, чуть вздрагивая зубчатыми светлыми листьями, мокнут громадные ели, роняя капли воды на коричневатый хвойный настил. Смеркается, очень зябко. Я выхожу к озеру, на берегу которого расположена небольшая избушка. Открывается дверь, подступает к глазам непроницаемая темнота помещения. Я нащупываю спички на полочке и негнущимися, застывшими пальцами чиркаю по коробку. Затем в мечущихся от свечи тенях перехожу в комнату. Там очень холодно – тем мокрым отупляющим холодом, который накопился внутри за несколько месяцев. Одежда на мне отсырела. Все тело пронизывает неприятный озноб. Однако я знаю, что ждать уже осталось недолго. Я открываю заслонку, прорезанную снизу отверстиями, и подношу пламя свечи к древесным чешуйкам коры. Огонь обволакивает их снизу и начинает медленно, но упорно протискиваться в глубь печки. Вот он охватывает лучины, собранные в шатер, затем – тоненькие полешки, из которых выступает смола, а затем, набрав силу и расширившись до кирпичной кладки, разом прошибает всю тяжесть придавливающих его дров. Раздается потрескивание. Красные уютные отблески пляшут по стенам. Затем я точно также разжигаю плиту, находящуюся от печки слева и, зачерпнув воду из бака, ставлю на нее пузатый жестяной чайник.