В конце концов, Миретта стала появляться и на ужинах в доме на Пресбургской улице. Что не осталось без последствий. Она сразу же придала трапезам какое-то нервное оживление и веселость. Все следили за Урсулой, ее выдержкой, ее реакцией. И та оказалась на уровне своей репутации. Неподвижная, величественная, чуть ли не покровительственная по отношению к блондиночке, она приняла ее совсем не как соперницу, не как шумливую иностранку и нежелательную интриганку, а скорее, по выражению одного из юных друзей Миретты, сына крупного торговца картинами, еврея, недавно обосновавшегося в парижском мире элегантности и празднеств, как заблудшую младшую сестренку.
Двойное покровительство, оказываемое Миретте и Урсулой, и Пьером, зашло довольно далеко. Увлекательнейшее зрелище — следить за коловращением людей, событий, общества. Мир наполнен вибрациями, порой ничего не предвещающими. Надо обладать талантом, а то и гением, чтобы различить среди признаков-предвестников именно те, в которых действительно присутствует будущее. История осуществляется через мельтешение человеческих особей, через загадочные отношения между ними. Она обнаруживает себя и в самых скромных событиях, в карьерном росте человека, в его сердечных делах, и в судьбах целых народов, стран, великих религий, определяющих будущее мира. Я вовсе не собираюсь сравнивать Миретту, скажем, с Игнатием Лойолой, с Жанной д’Арк или с Гегелем в миниатюре, ни даже с госпожой де Сталь или с Дамой с камелиями. Нет. Она не была провозвестницей ни социализма, ни романтизма, ни новой волны мистицизма, она не совершила никакого переворота даже в сердечных делах, не знаменовала собой конец одной эпохи и начало другой. Смешна сама идея вспомнить вдруг про историю, говоря о Миретте, этой незначительности, явившей себя в образе женщины. И все же Миретта, равно как и г-н Конт, равно как г-н Машавуан, Гарен или Пети-Бретон, сыграла свою маленькую, а может, и большую роль в истории этой семьи, моей семьи, которую я пытаюсь воссоздать, чтобы разобраться в нашей эпохе, да и в своей собственной жизни. Если она появилась, значит, что-то в то же самое время собиралось исчезнуть. Надо же, какой это калейдоскоп, любая человеческая жизнь! Я не без труда припоминаю, что поездка Миретты в Марокко с Пьером, поездка Миретты в Канны с Урсулой, присутствие Миретты, сидевшей между Пьером и Урсулой на званых ужинах в доме на Пресбургской улице, происходили одновременно с вечерами на улице Варенн, где Кокто представлял Стравинского в расцвете славы, Дали и Макса Эрнста в начале их карьеры, еще никому не известного Мориса Сакса стареющему дяде Полю и тетушке Габриэль, окончательно ставшей на перепутье двух своих призваний покровительницей авангардизма. А самым удивительным было то, что она стала современницей моего деда, воплощенной неподвижности при своих сменяющих друг друга Жюлях. Несмотря на почтенный возраст, он стоял на ногах прочнее, чем его стареющие дети и уже достаточно продвинувшиеся на своем жизненном пути внуки. Я перебираю фотографии той поры или чуть более ранние и вижу: единственный, кто мало изменился, кого легко узнать, несмотря на прожитые годы, это мой дед, слишком старый, чтобы сильно меняться. Как узнать Пьера в этом малыше в комбинизончике, в этом мальчике в матроске, в подростке-школьнике, в солдате колониальных войск, в этом стоящем за Брианом дипломате, сфотографированном летом на фоне турецкого берега? И вот на снимках в неподвластном времени Плесси-ле-Водрёе, сделанных то под вечными деревьями, то под бесконечными взаимозаменяемыми картинами охоты, возникают светлые волосы Миретты. Я смотрю на нее, и она поражает меня так же, как в первый день, когда я ее увидел. До чего же она современна, эта заблудшая младшая сестричка! То есть сегодня она выглядит, может, еще более древней и причудливой, чем моя бабушка со своими шемизетками в 1898 году или мой двоюродный дедушка Анатоль в своем старомодном рединготе и рубашках с накрахмаленным воротничком. Она явилась не из наших мест, пришла не с наших древних полей, не из наших незапамятных времен и ведет нас под лучами летнего солнца или по снежным покровам куда-то не к нашим широким лесным аллеям. Эта малышка из Финляндии или Прибалтики тоже способствовала развитию, а может, и разрушению истории нашей семьи. Как все это странно, печально и смешно одновременно. Теперь, по прошествии лет, я удивляюсь и вместе с тем не удивляюсь тому перевороту, который совершила она в нашей семье. Глядя на ее снятое в профиль смеющееся лицо, на ее падающие на глаза волосы, я вдруг отчетливо осознаю, что, если кто-нибудь лет через пятьдесят или сто захочет изучать историю французского общества первой половины XX века и выберет для этого в качестве образчика нашу семью, Миретта непременно займет в ней свое место.
Урсула и Миретта стали неразлучными подругами. Их часто видели обеих в компании Пьера, а порой и без него. Даже я не раз встречал их и втроем, и вдвоем, причем не только в доме на Пресбургской улице. Нам случалось даже проводить несколько дней то в Плесси-ле-Водрёе, то у друзей в окрестностях Парижа, то у итальянских родственников в Валломбрёзе под Флоренцией. Зрелище, надо сказать, было необычное. Пьер — очень приветливый, совершенно раскрепощенный, в общем, комар носа не подточит. Урсула — строгая, как смерть в день Страшного суда. Миретта — экспансивная, манерная, капризная. Те, кому доводилось наблюдать за этим трио, говорили о нем не без фамильярности, как о скандальном, но вошедшем в обиход курьезе. Больше всего близких людей удивляли дружеские отношения между Урсулой и Миреттой. То, что у Пьера была любовница, было удивительно, потому что это был Пьер, это была Урсула и это была Миретта — все это как-то не очень сочеталось. Но из этого вовсе не следовало, что кто-то их осуждал или делал какие-то выводы. Ситуация, когда жена и любовница становятся неразлучными подругами, укладывалась в классическую традицию комедий бульварного театра. Удивляться можно было только тому, что водевильные нравы привились в нашей семье. Смущал же людей больше всего тот климат, та, по модному тогда выражению, немного тяжеловатая атмосфера, которая окружала моего кузена, его жену и любовницу. Необычность ситуации бросалась в глаза всем. В конце концов, кое-что бросилось в глаза дедушке, никогда ничего не замечавшему. Их совместное существование было пронизано каким-то напыщенным трагизмом. Он заметно контрастировал как с любезной непринужденностью Пьера, так и с веселой ничтожностью заблудшей сестренки. Зато великолепно сочетался с молчаливым величием Урсулы. Она привносила в этот буржуазный треугольник какую-то величественную, холодную, почти зловещую тональность. Самые прозорливые — должен признаться, что как слишком близкий к их семье человек, я не был среди таковых, — очень скоро поняли, что в центре этой истории находится не Пьер и не Миретта, а Урсула. Ей изменил Пьер, которого она обожала, она была, как говорилось в пьесах того времени, поругана в своем собственном доме. Не столь важно. Она царила. Добрые люди жалели ее. А жалеть ее не было никаких оснований. Вглядевшись попристальнее, можно было заметить, что Урсула не страдает. Страдала вовсе не Урсула. Тогда, может быть, Пьер? Или Миретта, эта глупенькая пустышка? Даже самые толстокожие в конце концов понимали, что здесь кроется какая-то загадка. Пробыв несколько дней, даже несколько часов в обществе Пьера, Урсулы и Миретты, нельзя было не догадаться, что все трое что-то скрывают. Но как бывает часто в отношении даже самых загадочных людей, вдруг приходила в голову мысль, что секрет прост, что стоит только найти ключ к шифру, и все станет ясно. Позже многие друзья рассказывали мне, что, глядя, как Урсула отводит вечером Миретту к ней в спальню, которая была теперь у нее в доме на Пресбургской улице, как она выходит потом в гостиную и занимается с Пьером с той суровой нежностью, которая выглядела да и была тоже совершенно искренней, им не раз казалось, что разгадка находится совсем рядом. А потом опять все становилось непонятным. Пьер почти открыто уезжал с Миреттой на десять дней на Балеарские или на Канарские острова. Когда Миретта возвращалась, Урсула принимала ее со спокойным великодушием, за которым угадывались покровительство, властность, в какой-то мере жестокость и подлинное дружелюбие. Некоторые стали подозревать, что Урсула позволила кому-то войти в ее жизнь и что Миретта, возможно, оказывает ей услугу, отвлекая Пьера и занимаясь им. И вокруг Урсулы как-то непроизвольно образовалась группа добровольных наблюдателей. Но они ничего не обнаружили. Урсула была безупречна. Вокруг нее были друзья, но никому она не отдавала предпочтения. Близки ей были только Пьер и Миретта.
Как истина освобождается от кажущегося, от того, что скрывает и в то же время составляет ее? Вырывается ли она наружу в один прекрасный вечер внезапно? Или медленно прокладывает себе путь в умах людей? И на этот вопрос я тоже не могу ответить. Знаю только, что в одно прекрасное утро все — а это две тысячи человек, решающие в Париже судьбу любого успеха и любой репутации, — вдруг решили, будто они с самого начала знали то, о чем вы, менее слепые, чем завсегдатаи Пресбургской улицы, уже давно догадались: это вовсе не Пьер любил Миретту, а Урсула.