Нахлобучив шляпу поглубже и сунув руки в карманы, он тяжело хромал по улице, волоча полы тяжелого черного пальто и не глядя по сторонам, а за ним скакали, кривлялись и кричали дети: «Рупь Двадцать! Рупь Двадцать!»
Почти каждый вечер, когда Ида занималась с голубками, Алик приходил в клуб. Он сидел в углу и наблюдал за девочками. Голубки немножко его побаивались, но стоило ему отойти подальше, как и они сбивались в толпу и принимались кривляться, выкрикивая: «Рупь Двадцать! Рупь Двадцать!» Алик же в ответ лишь жалко улыбался.
Никто, конечно, и не догадывался о том, что он называл их Грушеньками, этих девчонок. Их снимками были увешаны стены его комнаты от пола до потолка. Он фотографировал их из года в год – почти сорок лет.
После того как голубка отпускала душу усопшего на волю и гроб с телом отправлялся в печь, родители вели девочку в фотоателье. Алик снимал героиню одну, потом с родителями. Эти снимки хранили всю жизнь. Белый платок, в котором голубка шла за гробом с птицей в руках, женщины берегли как реликвию, а многих хоронили в этих платочках. Белый платок и фотография. Сотни снимков. Девочки белокурые и цыганистые, пухлощекие и худышки, дерзкие и скованные. Почти сорок лет Алик жил среди этих фотографий, просыпался с ними и ложился спать. Может быть, он разговаривал с ними. Ссорился и мирился. Выкалывал глаза и пририсовывал усы. Любил и ненавидел.
Среди этих фотографий я без труда отыскал Грушеньку, безвременно умершую сестру Алика: она одна была не в белом платьице. На снимке – девочка лет пяти: нежный овал лица, испуганные глаза, толстые губы, приплюснутый нос, жидкие волосы. Она смотрит в объектив, чуть приоткрыв рот. Изображение размыто – снимал любитель. От этой фотографии по стенам лучами расходились снимки голубок. Грушенька была центром мира, средоточием жизни. Неподалеку от фото Грушеньки была прикноплена фотография, которую Алик пытался ногтями содрать со стены. На ней трудно узнать Ложечку, Катю Ложкину, его первую жену.
Впрочем, законной женой она не была. Она была голубкой и немножко дурочкой.
Алик познакомился с Ложечкой, когда ей было двенадцать. Она была единственной голубкой, которая его не боялась и не дразнила. Как-то он предложил проводить ее до дома после занятий – она согласилась без колебаний.
В одной из своих тетрадей Алик оставил запись, посвященную их первой прогулке. Возле дома Ложечка вдруг поманила Алика в кусты и принялась ощупывать его увечную ногу. Алик сказал, что это у него врожденное. Ложечка долго думала, а потом проговорила со вздохом: «Ты счастливый: тебя сам Бог наказал, а меня – мамка».
Четыре года он провожал Ложечку после занятий в клубе, а когда ей исполнилось шестнадцать, попросил ее родителей отдать ему девочку в жены. Она была пятой дочерью в семье спившегося кочегара и спивающейся прачки. Говорили, что родители-пьяницы были только рады избавиться от Ложечки, но потребовали денег. Алик дал им то ли двести, то ли триста рублей – неплохие деньги за нищую дурочку. Да и красавицей она не была: рябенькая, губастая, голенастая и плоскозадая.
Люди только плечами пожимали: урод да дурочка – таких сам Бог сводит.
– Он не хочет взрослеть, – сказала Ида. – Мечтатель. И не дай Бог его разбудить.
Алик и Ложечка прожили вместе почти три года.
Он перестал бывать в клубе, да и вообще стал реже показываться на улицах. К списку обычных его покупок – хлеб, соль, сахар, спички, яйца, соус «Восточный» в маленькой баночке, ливерная колбаса, сигареты «Прима», грузинский чай – добавился кулек дешевого мармелада: Ложечка любила сладкое. А еще он купил велосипед, на котором объезжал окрестные деревни, предлагая сфотографироваться на документы или просто так, на память: Алику нужны были деньги, чтобы покупать Ложечке наряды.
Раз в месяц он заявлялся с нею в Каменные корпуса, где она выбирала себе лифчики, трусики, блузки, юбки, шарфики, выискивая вещи поярче, поцветастее. Алик терпеливо ждал в углу, морщась от удушливого запаха нафталина, а потом молча выкладывал деньги. Он платил за все, что она выбирала, платил не глядя. А потом они отправлялись домой – впереди счастливая Ложечка, прижимавшая к груди покупки, а за нею Алик, тяжело припадающий на увечную ногу и волочащий полы черного пальто, руки в карманах, в своем черном цилиндре, под полями которого мотались жидкие ртутные волосы.
Ложечка округлилась и похорошела, у нее появились грудь и задница. Когда старухи-соседки задавали ей вопросы о жизни с Аликом, она улыбалась в ответ, показывая крупные желтоватые зубы, похожие на зерна спелой кукурузы.
Только благодаря вечно пьяненькой и болтливой Алле Холупьевой старухи узнали о том, что Алик каждый вечер сам купает Ложечку. Каждый вечер согревает на плите большую кастрюлю воды, поднимается в свою комнату, снимает со шкафа жестяную ванну, потом приносит ведро холодной воды и моет Ложечку с ног до головы. Она стоит в ванне и громко поет, повизгивая иногда от удовольствия, а он ее моет. Каждый вечер хромец поднимается наверх с кастрюлей кипятка. Каждый вечер моет Ложечку, а она поет.
Урод да дурочка – таких сам Бог сводит.
Летом они катались на лодке по озеру. Алик – в черном длинном пиджаке и в шляпе – греб, а Ложечка пела и кривлялась на корме, то вдруг вскакивая и раскачивая лодку, то откидываясь назад и выгибаясь, чтобы волосы ее коснулись воды.
Горбатая почтальонка Баба Жа видела с берега, как Ложечка откинулась назад и вдруг упала за борт. Она камнем пошла на дно. Алик сидел в лодке, чуть подавшись вперед, и тупо таращился на воду. Баба Жа закричала, созывая людей на помощь, а Алик все так же сидел в лодке, подняв весла, и таращился на воду. Поверхность озера была совершенно неподвижна. Баба Жа вопила, а Алик так и сидел, тупо глядя на озеро. Мужчины полезли в озеро, и к вечеру Ложечку нашли и вытащили на берег, а Алик все так же неподвижно сидел в лодке и смотрел на воду. Его окликали – он молчал.
И только когда Люминий отвез Ложечку на своей тачке в больницу, Алик вдруг встрепенулся, взялся за весла и пристал к берегу. Застегнул пиджак, поправил шляпу и, сунув Ложечкины туфельки в карман, тяжело захромал к дому.
После похорон Ложечки – на них он держался словно посторонний – жизнь Алика не претерпела никаких изменений. Хлеб, соль, сахар, спички, яйца, соус «Восточный» в маленькой баночке, ливерная колбаса, сигареты «Прима», грузинский чай, кулек дешевого мармелада. Фотоателье, библиотека, комната наверху с жестяной ванной и снимками голубок на стенах – от пола до потолка. Тяжелое черное пальто до пят, черная шляпа, пряди жидких ртутных волос, ниспадающих на плечи. Ни слова, ни стона.
Алик выходил на прогулку по ночам, когда город спал.
Тяжело припадая на увечную ногу, он пересекал площадь и брел по Восьмичасовой к Кошкину мосту. В метре от того места, где заканчивался настил, стоял грязный стул, на котором Алик проводил несколько часов, неторопливо покуривая сигарету. Летними ночами его черная грузноватая фигура четко вырисовывалась на фоне звездного неба.
Черное долгополое пальто, черная шляпа – все, что осталось от человека, снова потерявшего еще одну свою Грушеньку. Обугленная головешка.
Лишь много лет спустя доктор Жерех-младший, с которым в школе я сидел за одной партой, сказал мне, что Ложечка умерла девственницей.
– Вообрази: она осталась целкой, – сказал Жерех-младший. – Фрейд отдыхает.
Алик прожил с Ложечкой почти три года и ни разу ее не тронул. Она округлилась и похорошела, он каждый вечер мыл ее с ног до головы, он покупал ей мармелад и цветастое белье, укладывал спать и ложился рядом, но так и не тронул ее. Импотентом он не был: позже выяснилось, что иногда он заглядывал к одной шалавой бабенке, жившей у Французского моста. А вот Ложечку не трогал, берег. Для чего, для какой жизни, Боже правый? В тетрадях его об этом – ни слова. Однако что-то же ведь заставило его однажды наброситься на ее фотографию – он попытался содрать ее со стены ногтями, да так и бросил, исцарапанную, изуродованную. Он сжег вещи Ложечки, сохранив только туфельки, которые были на ней в день смерти.
– Человек без места, – сказала Ида, когда я рассказал ей о том, что открыл мне Жерех-младший. – Бедный Алик… он даже в собственной жизни – прохожий, а не герой…
Из года в год – одно и то же. Хлеб, соль, сахар, спички, яйца, вместо соуса «Восточный» – дешевый кетчуп, вместо ливерной колбасы – соевые сосиски, вместо «Примы» за пятнадцать копеек – «Ява» за пятнадцать рублей, чай в пакетиках, пачка дешевого мармелада, фотоателье, библиотека, жестяная ванна и снимки голубок на стенах – от пола до потолка. Менялись цены, менялись продукты – но не образ жизни.
Алик снова стал приходить в клуб по вечерам, когда Ида занималась с девочками, сидел в углу, в тени, делая все для того, чтобы оставаться незаметным. Он по-прежнему фотографировал голубок. Хотя к тому времени уже многие обзавелись цифровыми камерами, все равно считалось, что никто лучше Алика Холупьева не сделает снимка голубки на долгую-долгую память. После похорон родители обязательно приводили девочек в ателье «Сюр Мезюр», где Алик запечатлевал их – взволнованных, в белых платьицах и белых платочках. Копии этих снимков потом оказывались на стене в его спальне.