Когда он выходил, дверь в ванную захлопнулась, словно кто-то не хотел обнаруживаться.
Он купил бутылку и бегом кинулся назад. Почему-то он решил, что надо спешить.
В квартире пахло горелым, он не стал искать источник запаха, сразу прошел в кухню, налил водки в чашку и выпил залпом. Страх отступил, стало почти весело. Запах усилился, из-под двери ванной выползал дым. Он попытался открыть — дверь не поддавалась. Он вышиб ее плечом. Эмалированная ванная была черной, в ней полыхала груда размотанной туалетной бумаги. Огонь уже добрался до занавески из пластика, тлели полотенца, плавился пластмассовый таз. Он в ужасе открыл оба крана. Дым быстро заполнял ванную, выползал в коридор, нечем было дышать. Он бросился к входной двери, но она была заперта, а ключа в ней не было. В большой комнате было уже полно дыма, не продохнуть, — когда успел сюда проникнуть дым? Им овладела паника.
Грохнуло в ванной комнате, — видно, огонь добрался до химии, которая там стояла в шкафу. Для спасения от огня и дыма оставалась единственная комната, дверь в которую как бы звала его, приглашала. Он разбежался и ринулся на эту дверь. На этот раз она не была заперта, он влетел и грохнулся, словно пол ушел куда-то из-под ног, как бывает на роликовых коньках…
Проснулся он наутро с дикой головной болью. Он, видно, прикончил водку и заснул прямо за столом в кухне. Запах гари оставался в воздухе.
Он пошел в ванную, сунул голову под кран. Воняло, как и следовало ожидать, от сваленных в корыто ванной рулонов туалетной бумаги. Они в смотанном состоянии так и не разгорелись, просто мерзко обуглились, он их ночью залил водой, хотя уже не помнил, когда и как. «Надрался!»
Дверь в «запертую» комнату он таки вышиб спьяну. Там было пыльно и пахло мерзостью запустения. Валялись разбитые счеты, костяшки раскатились — это на счеты он наступил ночью, когда грохнулся…
Все остальное было сном. Затянувшейся галлюцинацией.
Галлюцинация, «шизня», после ночной встряски закончилась, и он понял, что надо просто жить дальше с той точки, на которой жизнь остановилась перед его отъездом за рубеж.
Но жить почему-то не хотелось, словно он прожил все, что было отмерено ему.
Он или кто-то другой — это теперь не имело значения.
Другая сторона улицы
По одной стороне улицы он ходил на пути из дома, по другой — домой.
Это стало сначала привычкой, потом приметой.
Для него было жуть как важно — уйти одной дорогой, воротиться другой.
Однажды затеяли какие-то работы на крыше и улицу на «той стороне» перекрыли. Не пройти. Он так испугался, что сначала просто застыл, потом завертелся на месте, а потом полез напролом через заграждения под проклятия обычно сдержанных рабочих. Пролез и два дня просидел дома. Пока, по его расчетам, работы на крыше не кончились.
Он задумался: в чем тут дело? И довольно быстро сообразил. Если человек одной дорогой идет «цу унд цурюк», как говорят немцы, «туда и обратно», то он как бы перечеркивает свой путь. Обессмысливает идею пути. Если надо тот же путь совершать в двух прямо противоположных направлениях, можно и вообще не ходить.
В случае же «другой стороны» он делает петлю вроде круга. Совершает некое вращение вокруг некоего центра. В этом центре, возможно, спрятана идея кружения.
Размышляя дальше, он сообразил, что в жизни человек совершает многократное кружение, которое и есть жизненный путь. И у каждого человека, как у светила или планеты, свои орбиты со своими центрами.
Как-то, идя уже по другой стороне домой, он почувствовал скуку. Ему надоела и дорога туда, и, что самое досадное, дорога обратно. «Как приговоренный!» — сказал он себе. И сразу вспомнил, что в тюрьме человек в камере ходит из угла в угол, то есть туда и обратно по одной, как правило, диагонали. Лишь на прогулочном дворе идет по кругу. В этом ему почудился глубокий смысл.
«Если поглядеть на мою улицу с высоты птичьего полета, то она — прямая, и, ходи я по одной или по разным сторонам, я черчу путь туда и обратно по прямой моей зачуханной улочки. Та же камера!»
Он стал придумывать круговые маршруты, чтобы идти по просторной петле, кругу. Он теперь сверялся с картой и свои немногочисленные маршруты рассчитывал таким образом, чтобы пункт назначения был где-то на конце диаметра, соединяющего его дом с этим пунктом, а сам путь представлял бы окружность этого диаметра.
«Я схожу с ума в этой эмиграции. Все это издержки того моего прискорбного образа жизни, который привязал меня к чужому месту, так что пути к подлинному дому отрезаны».
То есть эти пути были не совсем отрезаны. Он ездил раз-другой домой, в Россию, но всякий раз возвращался. Таковы были обстоятельства. Ему не было места дома, в России, мосты он довольно легкомысленно сжег. И ему его поездки домой представились абсолютно бессмысленными. Дорога назад пролегала по тому же маршруту, будь то самолет или автобус (билеты приходилось брать «цу унд цурюк» — туда и обратно, — скидка!), так что путь назад обессмысливал путь туда. Зачеркивал его. Надо было или оставаться в России, или совершать кругосветное путешествие.
Он отложил решение вопроса на неопределенное время и пока от поездок воздерживался.
Он вспомнил, как незадолго до смерти жены они ездили с ней в Париж на один день, который они должны были провести, предоставленные самим себе. Ну, разумеется, они посетили Монмартр, постояли у Сакре-Кёр. Сходили к Эйфелевой. Прошлись по Елисейским Полям, а потом просто блуждали. Произвольно. Заблудились.
Пытаясь найти дорогу хоть к какому-то метро, они резко свернули, как бы перестав кружить и ринувшись к притягивающему их центру. Это оказалось старое, очень престижное и, вероятно, знаменитое кладбище. Нехорошее предчувствие шевельнулось в нем.
«Всегда в каждом блуждании есть центр. Если его знать, можно построить круг жизни хотя бы на ближайшее будущее. Зря я не верю гадалкам, они определяют круги человеческих орбит-судеб. Оттого и пользуются астрологическими гороскопами».
К гадалкам он не пошел, но довольно быстро вычислил по своим немецким адресам свою орбиту. Центр ее оказался в евангелической больнице, куда он и попал в скором времени.
Обошлось. Он вышел, в социальном ведомстве ему предложили поменять квартиру на более дешевую. Дали вариант. Довольно приличный — полуторка с отдельной спальней. Он стал по карте города вычислять будущие орбиты своих возможных походов к знакомым, в театр и магазины. С заходом в старый город, неизбежным для праздного одинокого обитателя маленького городка. Центр его орбит оказывался неизменно на городском кладбище, где было предусмотрено место для неимущих.
«Фиг вам!»
От квартиры он отказался.
Он стал сам искать себе район. И нашел. Вскоре ему удалось найти и квартиру в том районе.
Центром его новых орбит стала католическая кирха. Он обрадовался — храм все-таки.
«В конце концов, можно принять и католичество, как Чаадаев!» — решил он.
По телевизору он как-то смотрел передачу об уличных беспорядках в одном из неспокойных уголков планеты. То ли это был Ольстер, то ли Иерусалим или Филиппины.
«Чего я сижу? — спросил себя он. — Блуждание по кругу еще хуже, чем хождение по прямой туда и обратно. Ван Гог не случайно написал свой тюремный двор. Надо взорвать этот круг, потому что он порочный!»
Он уехал в Россию, его видели среди первых, кто карабкался на баррикады во время известных событий.
Автор еще только предчувствует эти события и участие его героя в них, но недрогнувшей рукой отправляет его туда.
А сам, закупив дешевые продукты в дешевом магазине, бредет в свое убежище «по другой стороне улицы».
Раскин Давид Иосифович родился в 1946 году в Ленинграде. Окончил исторический факультет ЛГУ. Более тридцати лет работает в Российском государственном историческом архиве. Живет в Санкт-Петербурге.
Коротко, сжато, сухо, мужественно, жестко, четко, чеканно… Я мог бы подобрать еще несколько подобных наречий для определения особенностей поэтической речи Давида Раскина — и попробую это сделать: безутешно, сдержанно, бескомпромиссно… Эти стихи похожи на латынь, на алгебраическую формулу, они констатируют суровый смысл земного существования так, как будто речь идет о физических законах: земного тяготения, атмосферного давления и т. д. В человеческой жизни, частной и общей, по Давиду Раскину, действуют столь же непреложные, неотменяемые, непреодолимые силы. Зная поэзию Раскина давно, могу сказать, что и в советские, и в нынешние времена герою этой лирики живется нелегко, — и в этом смысле характерны даже названия двух его книг: «Доказательства существования» и «Запоздалые сообщения». Научись мы доверять стихам, нам легче было бы принять и сегодняшние условия пребывания на земле: поэзия смотрит зорче, говорит точней, чем политика с ее обещаниями, экономика с ее цифровыми выкладками. Казалось бы, стихи Раскина не должны мне нравиться: я предпочитаю в стихах «возвышающий обман»; ласточка, ныряющая в небе, способна внушить мне радость и надежду, моя душа живет «всем смыслам вопреки, никак, нипочему». Вот и Анненский полагал, что музыка уверяет человека в возможности счастья. И здесь я подхожу к самому главному: в стихах Давида Раскина мне слышна музыка, не было бы ее — никогда не пленился бы такими доказательствами и сообщениями. «Но видит Бог, есть музыка над нами», — сказал поэт. Возможно, применительно к стихам Раскина предлог «над» следует заменить на предлог «под». Под его стихами, как подо льдом, сковавшим поэтическое слово, не в небесных сферах, а, может быть, в царстве Плутона, на грани замерзания слышно пение подводной, пульсирующей, живой речевой струи, преображающей мрачный смысл, сносящей его в другую, непредвиденную сторону. Поставленные в единственно возможный для данного случая неопровержимый звучащий ряд, самые точные, самые необходимые, отобранные безошибочным поэтическим слухом слова внушают радость.