На мелкое гавканье мама с папой не разменивались. От криков в квартире вибрировали стены, а нашим верхним соседям было щекотно ходить по полу.
Мама с папой словно чувствовали, что совсем скоро они напрочь перестанут общаться, и стремились высказаться по каждой мелочи. Прочесывалась вся предыдущая жизнь.
— Да если б я знала, что ты такой фашист, я б к тебе близко не подошла!
— Ты фальшивка! Я потратил на тебя лучшие годы жизни, из-за тебя я стал неудачником!
— Ничего подобного, ты и был им! Я за тебя, гниду, из жалости пошла — ходил такой жалкий, несчастный, в любви объяснялся, вот у меня душа и заболела…
— Что заболело?
— Ничего!
— Когда душа заболевает, надо не замуж идти, а к психиатру. А ты вместо этого в брак пошла!
— Да надо было сразу, как только ты ко мне первый раз приблизился, рявкнуть: «А ну пошел вон, фашист!»
— Хм, а кто меня на произвол судьбы оставил в вытрезвителе?
Это была замечательная история. Отец с приятелем сидели в ресторане. Старались сильно не пить — приятелю прямо из-за стола надо было лететь в командировку. В условленное время подъехал третий приятель, чтобы отвезти товарища в Шереметьево.
Поехали. На красном сигнале светофора хмельной приятель распахнул дверцу, поставил портфель на мостовую и со словами благодарности начал вылезать из салона. Водитель за шкирку втянул его обратно. На очередном перекрестке все повторилось. Тем временем мой отец, оставшись соло, побрел в ближайший подъезд, ткнул пальцем в кнопку звонка и порхнул на пролет выше. Сонная морда, высунувшаяся из квартиры, чрезвычайно ему понравилась. Он позвонил в другую квартиру, в третью. Потом увлекся, стал бегать по этажам и звонить во все двери. В конце концов подъехала милиция и забрала его в вытрезвитель. Папе было тогда сорок пять лет.
В три ночи у нас дома зазвенел телефон:
— Здравствуйте, с вами говорят из вытрезвителя.
— Очень приятно, — ответила мама, готовая к розыгрышу.
— У нас тут ваш муж. Вы приедете за ним или пусть до утра здесь побудет?
— Да пусть побудет, — разрешила мама. — Когда еще такой случай подвернется…
На рассвете мятый отец приехал домой. Думаю, в тот день не он повел меня в детский сад…
Скандалов я не боялась. Гневные залпы, которые выпускали родители, направлялись не на меня, и каждую заваруху я наблюдала словно из первого ряда партера. Очень скоро я перестала обращать внимание на крики. Мама боялась, что я тронулась рассудком, но на самом деле мне становилось скучно: темы были одни и те же, слова, в общем, тоже.
Бывало, что в доме разбивалось все, что бьется — тарелки, изящные вазы, портреты со стен. Часто это разбивалось от соприкосновения с асфальтом. Громче всего ахнул хрустальный флакон с сирийским одеколоном. Я фантазировала: если во дворе поставить камеру, заснять наши окна, из которых все вылетает, и пустить пленку ускоренно, то будет интересно. Но чаще я представляла, что пленку пустили назад и, склеиваясь в воздухе, черепки прилетают обратно на свои крючки и полки.
Камера посещала мое воображение не случайно. Мои родители работали на студии документальных фильмов. Короче, принадлежали к интеллигенции. А чему в семь лет можно научиться у интеллигентных родителей? Только мату.
Период развода предоставил особенно интенсивный курс. Мама с папой оказались блестящими педагогами. Давно известно, что лучше всего запоминается то, что сказано тихим голосом. Матерные диалоги именно так и велись — никакого крещендо, только умеренная громкость. Но вариации…
Скандалы прекратились, когда начала продаваться первая клубника. Мама поехала на Черемушкинский рынок и купила пакетик шершавых, кирпичного цвета ягод. Помыла, разложила на блюдце, поставила передо мной.
Вечером отец, вернувшись с работы, осторожно вытащил из недр своего громадного портфеля точно такой же кулек, свернутый из газеты «Правда». Я уже легла спать. Отец зажег свет, насыпал мне в ладони мокрую клубнику и сказал:
— Ешь немедленно!
Он всегда так говорил: «Сделай немедленно», «прочти немедленно».
На следующий день я уехала на дачу с детским садом. На все лето… Высоко, под самым небом, ветер вспенивает листья берез. Под ногами лиловый с проседью клевер. Деревянный корпус с террасой. Свежепокрашенный жираф, до которого дотронулся каждый — кто пальцем, кто штанами, кто коленкой. Все помечены желтой краской.
Наша компания держится особняком. Мы самые старшие — закончили первый класс. Сами одеваемся и едим, не капризничаем. Воспитатели нас любят. Но почему-то мне хочется сбежать. Я залезаю по корявому стволу дерева, названия которого не знаю до сих пор, и гляжу за забор — туда, где сразу после поля с грустными медлительными коровами блестит лужица озера, заботливо прикрытая с горизонта синеватой полоской леса. Иногда мы ходим на это поле гулять. У меня два друга — Федя и Данилка. Федя предупреждает перед прогулкой, чтобы я не надевала красное платье. Он боится, что на меня кинется бык. Данилка говорит, что убьет быка одной левой, а посему я вольна надевать что угодно.
С другой стороны детского сада сосновый лес. Начинается он полоской молодняка. Мы трогаем сосенки с нежно-салатовыми иголками, пробуем на вкус. Деревца чуть выше наших макушек. А сам лес старый, сине-коричневый, похож на декорацию к сказкам, где Иван-царевич скачет черт знает куда за своей суженой. Мы возвращаемся по мягкой тропинке, группа растягивается на весь лес и поет, мы всегда поем на обратном пути:
…Они ехали долго в ночной тишине
по суровой украинской степи,
Вдруг вдали у реки засверкали штыки,
это белогвардейские цепи…
…И бесстрашно отряд поскакал на врага,
завязалась кровавая битва.
И боец молодой вдруг поник головой.
Комсомольское сердце пробито…
Смысла песни я не понимала, но очень хорош был мотив, и мы тянули песню по много раз, будто на пленке склеили начало с концом и пустили по кругу. А еще мы пели «У деревни Крюково», тоже не вникая в смысл, и песня эта почему-то навевала мысли о какой-то сказочной деревне, где всегда лето и бабушки приносят в глиняных кувшинах молоко, а на склоне горы прячется яркая земляника…
Родителям разрешалось приезжать только один раз. Забыла сказать, что я была поздним ребенком, а потому моим родителям было недостаточно одного посещения.
Мама приезжала после завтрака. Мы шли на поляну, садились на теплые сосновые иголки, вынимали из сумки клубнику и воблу — мою любимую еду. Рай на поляне тянулся бесконечно долго. Проводив меня в группу, мама отправлялась к заведующей и упрашивала, чтобы та позволила навестить ребенка еще раз. Заведующая глядела в любящие глаза мамы и не могла отказать.
Вечером того же дня меня рвало: вобла с клубникой плохо уживаются в желудке…
Через какое-то количество дней наставал черед папы. Ему было откровенно наплевать на все графики посещений, он не понимал — как кто-то может запретить ему повидаться с ребенком. Папа танком направлялся в нашу группу, даже не зайдя в административный корпус, чтобы сообщить о своем приезде. Он шел по тропинке, а за ним с криком «мужчина, вы куда?» неслась заведующая. Отец ставил на землю пухлый портфель, распахивал его и элегантно выуживал букет цветов. Вручал цветы, обворожительно улыбался. Заведующая не находила слов, согласно вздыхала и вызывалась проводить его до самой группы.
Послеполуденный румянец. Зной. Витает запах щавелевого супа. Слышен нестройный стук ложек по тарелкам. В окне появляется отец, начинает истошно колотить пальцами по стеклу. Когда я поворачиваю голову, он кричит на всю московскую область:
— Перестань есть немедленно! Я привез еду!
Я выскальзывала на террасу, и мы шли на ту же поляну, усаживались среди тех же вековых корней, бугрящихся из-под земли. Из безразмерного портфеля возникал запотевший целлофановый пакет с картошкой в мундирах, кулек с малосольными огурцами, сухие тараньки и две бутылки пива «Жигулевское».
— С твоего позволения, — говорил отец, снимая брюки и оставаясь в черных сатиновых трусах.
Потом:
— Почему босоножки болтаются? — доставал шило, делал в ремешке дырку: — Вот так… Ешь немедленно!
Картошка была сказочно вкусна, огуречный сок стекал по локтям. В конце трапезы отец вынимал из брюк носовой платок, вытирал меня и протягивал пиво:
— Запей хоть…
Отчаливал папа ближе к ужину. Мне становилось одиноко, под носом собирались сопли. Он утешал:
— Через две недели папа снова очарует эту старую блядь, и она пустит меня к тебе! Через две недели!
Утешая, отец накрывал ладонями мои плечи, долго смотрел в лицо, так долго, что высыхали слезы на щеках. Я верила, что четырнадцать дней и на самом деле пролетят незаметно, но делала вид, что верю не до конца, чтобы отец подольше не уезжал. Он продолжал утешать, а я благодарно икала.