Учитель прозревал вместе со своими учениками и не стеснялся признаваться в этом. Нашей мысли тоже не давал заснуть. У него необидно было схлопотать двойку. Явная нерадивость убивалась иронической насмешкой, оригинальная мысль, не подкрепленная аргументами, удостаивалась той же оценки, однако ж факт оригинальности отмечался непременно. Так что такой «парой» можно было и погордиться. Зато трояк был оскорбителен. Их он раздавал за усердный, от сих до сих, пересказ учебника или дубового пособия «для учителей» Ермилова или Храпченко. Он разрешал себе перечить. И даже! — ставил за это пятерки. Если, конечно, перечишь с чувством, с толком, с расстановкой и до зубов вооружен аргументами. Мысль недоказанная — не более чем догадка. Догад не бывает богат, говорит русская пословица. Догадка беззащитна, она живет лишь эмоциональным пылом. Пыл угас, и догадка превратилась в пустую фразу. Упрямая вера превращает ее в новый предрассудок, формулу, исполняющую обязанность мысли, но не мысль. Мысль тогда свободна, когда доказана аргументами. Аргументы же вычерпывались непосредственно из текстов. Из внимательного, вдумчивого их прочтения.
Тихий восьмиклассник с «камчатки» в один прекрасный день проснулся всешкольной знаменитостью. Презрев репутацию, Феликс Александрович во всех классах, где он вел уроки, прочитал сочинение двоечника, отпетого всеми прочими учителями, о Печорине, сочинение, исполненное свежести и доказательности рассуждений о драматической фигуре русского умницы.
Учителя — мыслители устного жанра. Умные слова взлетают в воздух, колеблют атмосферу, заметно меняют ее, но, увы, в памяти остается лишь атмосфера, ее приподнятый над мышьей беготней дух, содержание же, суть произнесенных слов рассеивается. Спустя годы вспоминаешь с великой досадой: где ж они, те великолепные мысли о Грибоедове, Лермонтове, Белинском или Тургеневе? Книга Ф. А. Раскольникова «Статьи о русской литературе», выпущенная в свет благодаря вставшим на ноги его ученикам, уняла досаду.
Человек, профессионально занимающийся литературой, еще в школе попадает в плен чужих интерпретаций, в советские годы — обязательных, к тому же непременно марксистских. Беда еще в том, что в марксистской идеологии доля истины была. Только эту долю провозгласили полной и абсолютной истиной. На все вопросы давались простые и непреклонные ответы. «Арион»? — Декабристское стихотворение. И просто, и, что самое коварное, похоже на правду. И нужно умение прочитать «Арион» как бы впервые, глазами, не замутненными предшествующими интерпретаторами. Прочитать все, что было написано одновременно с «Арионом», чтобы понять духовное состояние поэта в 1827 году, и только тогда прийти к выводу, что «Арион» гораздо глубже и шире, чем это принято думать, что это стихотворение — «и о сложных отношениях Пушкина с декабристами, и о разнице между поэтом и политическим деятелем, и о роли ума и поэтической интуиции в восприятии жизни». Разумеется, изучены работы прошлых и современных исследователей стихотворения, и, как на своих школьных уроках, разобраны до мелочей и оспорены иные точки зрения. Азарт урокам придавала разборчивость учителя в авторитетах. Тебе и бронзовый от прижизненного величия Благой не страшен, если сумеешь грамотно опровегнуть его бетонные постулаты. Среди статей сборника в этом отношении самая яркая — «"Черный монах": проблема чеховского индивидуализма». Удивительное дело, но этот ясный, прозрачный чеховский шедевр не был понят ни современниками, ни советскими толкователями, ни западными. «Больной» Коврин — единственный на все творчество Чехова положительный герой, но диагноз и привычка чеховедов видеть любой персонаж писателя «подмазанным» сбили с толку самых трезвых исследователей и критиков вплоть до В. Катаева и З. Паперного. А всего-то и надо, как проделал Феликс Раскольников, а когда-то учил и нас, прочесть то, что написано, без предвзятости. То есть — свободно.
Мало кто из учеников Ф. А. Раскольникова стал гуманитарием. Более того, выучив после нас еще один выпуск, сам он ушел в известную математическую школу, где гуманитарной карьерой и не пахло. Зато едва ли не в каждом, кому повезло учиться у Феликса, пробудилась мыслящая личность. И хотя в житейском плане это обстоятельство мешало, но и в самые тяжкие годы мы сохраняли чувство свободы. Подлинная свобода — не за стенами, она заключена в грудную клетку и твердую черепную кость. Власть предержащие были чутки на чужую тайную свободу, и на Вторую математическую слали комиссию за комиссией. Не аудиторскую — идеологическую. Поскольку бином Ньютона — вещь для партийного инспектора трансцендентная, а в литературе разбираются все, то удары сыпались на преподавателя именно этого предмета. И однажды с обезоруживающим цинизмом объяснили: «Нельзя собирать вместе столько умных детей. Опасно». И оказалось, что незаурядному учителю делать в стране нечего.
Проводы в эмиграцию в 1979 году были проводами в филиал того света. Никто не надеялся на встречу в этом мире. Слава богу, в России недействительны слова «навсегда» и «никогда». Нам это Раскольников объяснил по ходу анализа «Путешествия из Петербурга в Москву». Мы проходили Радищева в пору скандала с романом В. Дудинцева «Не хлебом единым». Комментарий Феликса Александровича по этому поводу помню до сих пор: «В истории бывают моменты, когда произведения, с точки зрения художественной ничтожные, оказывают на общество влияние, несоизмеримое с их достоинствами, поскольку задевают самый больной нерв». В пример были приведены радищевское «Путешествие», «Что делать?» Чернышевского и упомянутый роман. Первый хрущевский заморозок был проигнорирован. Второй, разразившийся над головой Б. Пастернака, аккурат в пору изучения раннего Маяковского и его окружения, прокомментирован так: «Вы уже взрослые люди, должны понять сами». Про публикацию «Доктора Живаго» в родном отечестве в те дни тоже говорили — «никогда!»
Это «никогда», наконец, кончилось, свобода поклокотала радостью в горле, а когда радость унялась, оказалось, что общество к ней решительно не готово, что она — дама требовательная, и для жизни в ее условиях нужны терпение, терпимость и самодисциплина. То есть то, чему нас когда-то, без малого полвека назад, учил Феликс Раскольников и учился сам.
Е. Холмогорова. ПОДПОРУЧИЦА КИЖЕ
Сколько слов устно и печатно изведено на обсуждение вопроса: есть ли в современной России средний класс? То ли дело раньше! Вот, например, еще в древней Индии додумались разделить общество на касты. Конечно, никакой справедливости (а впрочем, где ее найдешь?), зато все ясно и четко. Высшие касты, скажем, брахманы, помимо всего прочего, считались «дважды рожденными». И вот случилось так, что я, не будучи уверена в принадлежности даже к среднему классу, могла бы претендовать на высокое положение в индуистской иерархии, поскольку родилась дважды.
Нет, речь не идет о чудесном спасении или выздоровлении вопреки врачебному приговору, а всего лишь о бумаге, подтверждающей мое появление на свет. Хотя «всего лишь» здесь едва ли уместно. Тем более что прецедент в нашем отечестве уже был: «Одного офицера драгунского полка по ошибке выключили из службы за смертью… Офицер поставлен был в ужасное положение, лишенный всех прав, имени и не смевший назвать себя живым. Тогда он подал прошение на высочайшее имя, на которое последовала такая резолюция: „Исключенному поручику за смертью из службы, просившему принять его опять в службу, потому что жив, а не умер, отказывается по той же причине“». Кстати, этот курьез эпохи Павла I использовал Юрий Тынянов в своем «Подпоручике Киже».
Моя же история случилась во времена глубокого застоя, когда мы ничего не слыхали про биометрические сведения в документах, считали, что отпечатки пальцев берут только в детективах, мало кому требовался загранпаспорт, а потому практически единственным удостоверением личности был «серпастый и молоткастый», торжественно или буднично, как кому повезет, вручаемый в отделении милиции и снимающий проблему «детям до шестнадцати». Для тех, кто не достиг этого счастливого рубежа, существовало «Свидетельство о рождении» — тоже серьезная бумага с водяными знаками и печатями.
Моя судьба сложилась так, что через два брака я пронесла свою девичью фамилию, но когда родилась дочь и была зарегистрирована под фамилией отца, я сразу же почувствовала бюрократические неудобства и решила исправить свой промах.
* * *
В ЗАГСе меня встретили неласково. «О чем раньше-то думали, когда замуж выходили?» — грозно спросили меня и велели выйти в коридор и списать с доски объявлений на стене, крашенной в унылый, не имеющий названия казенный цвет, все, что требуется для того, чтобы наша молодая семья оказалась под сенью общего имени.
Список, если мне не изменяет память, состоял из девяти пунктов. Мое воображение особенно потрясли два: требовавшаяся в дополнение к справке из отдела кадров характеристика с места работы и сумма, которую надлежало заплатить за осуществление моего желания. Тогда мы еще жили в сознании того, что проезд на транспорте, коммунальные услуги, почта и тому подобное — невеликие расходы даже для зарплаты «молодого специалиста», каковым в те годы человек неизбежно оставался далеко за пределами того возраста, в каком сегодня руководят банками и входят в советы директоров крупных фирм. Квитанция же, которую надлежало оплатить, весьма ощутимо подрывала бюджет текущего месяца.