Скрипка являла собой серо-слоновую пластмассовую восьмерку с обширными дырками вместо дек. От одной из обечаек ее отходил в бок игривый завиток. Едва переставляя пальцы и косо елозя сразу по всем четырем струнам смычком, скрипач на просцениуме пытался сыграть убойную главную тему из 24-го каприса Паганини. Играл на скрипке явно какой-то гитарист или домрист. Он держал скрипку так, как ее никогда не держат: подбородок прижимал инструмент с правой стороны, а не с левой, большой палец левой руки не охватывал нежно шейку, а норовил все время перепрыгнуть к остальным четырем пальцам.
Но основной ритм каприса домрист выдерживал. Для того чтобы это подчеркнуть, он стучал об пол правой ногой.
– Дай сюда, – сказал ты домристу и дернул его за полу пиджачка. – Дай!
Домрист испугался и отдал инструмент.
Ты не играл на скрипке больше двадцати лет. Вся горечь и все обиды этих двадцати лет брызнули вмиг из-под пальцев. Ты сыграл основную тему 24-го каприса – и она получилась. Ты сыграл первую вариацию – и она тоже вышла. Тогда ты заскочил чуть вперед и стал играть аккордовую вариацию. Аккорды на механической скрипке звучали хуже, но они тоже звучали!
– Хватит. Отдай, – домрист потянул скрипку к себе.
Ты не хотел отдавать скрипку, и от этого звук ее становился всё хуже. Первые минуты упоения собственной игрой прошли. Ты услышал все противные вибрации и все гадкие обертоны механического инструмента.
– Хватит, кончай! – заерепенился вдруг домрист сильней.
Он почти отнял у тебя скрипку. И тогда ты стал инструмент ломать. Ты не хотел, чтобы под пальцами домриста, плохо попадающими по заданным позициям, звучала даже и механическая скрипка. Ты ломал – скрипка не поддавалась.
И тогда ты укусил ее. Укусил раз, другой, третий.
Хрустнул игривый завиток, сломался один из колков. Сломался и один из твоих зубов.
– Инвентарь портют! – крикнул кто-то над самым ухом.
Ты получил удар сзади в шею, потом в живот, потом в подбородок. Очнулся – уже на полу.
– …да это ж – из ресторана «Прибой». Слышь, мужик? Ты из «Прибоя»?
– Да, – ответил ты покорно.
– Ну ясно. Перебрал. Ладно, мужик, мы тебя больше бить не будем. Играл ты классно. А ломать-то зачем?
– Отпусти его, Гунявый, пусть идет…
– Ага… (это заныл домрист). А скрипку с меня спросят? Да?
– Че он там тебе сломал? Че, сильно?
– Не, колок только…
– Все, мужик, иди. Лабай в своем «Прибое».
– Давай его порвем, Гуня! Он не только колок – он мне смычок попортил!
– Пусть валит. Нервишки у него, что ли… Вишь, седой, а на музыку западает… Может, еще когда зайдет, сыграет. Не все ж тебя, козла, слушать.
Ты умыл в туалете разбитую сопатку и, поеживаясь в тонком свитере, пошел через улицу назад, в Дом русского зарубежья.
В Доме пить уже кончали. Твоего отсутствия никто особенно не заметил. Снятый во время торжественной части пиджак все так же висел на одном из стульев.
– А, вот он! – крикнул из дальнего угла кто-то из знакомых, и крик его тотчас утонул в постукивающих ритмом и кровью ушных твоих раковинах…
Когда шум в ушах от ругани стих и отъехала чуть не сбившая меня машина, я забрал канистру себе, а О-Ё-Ёй вернул ее скрипку. Мне показалось: от такого обмена все станет на места, все образуется.
– Возьми канистру и рыбу и иди в сторожку, – сказала О-Ё-Ёй. – А я зайду в этот дом на Володарского. Мне там кой-кого повидать нужно.
– Нет, – сказал я. – Я поеду заниматься в институт. Через час. С твоей скрипкой.
Час назад в синем сахарном кубике шашлычной О-Ё-Ёй вела себя как надо. Теперь же она своим нытьем и сообщениями про улицу Володарского действовала мне на нервы.
А час назад младший мильтон Гаврилыч, едва мы сели за его столик, сказал:
– Я вас… эээ… Евсеев… уже три дня ищу.
– Мне же велено было… – чуть не выболтал я наш тайный с капитаном Бойцовым уговор, но вовремя заткнулся.
– А что, собственно, вам было велено? – дернулся Гаврилыч. Не получив ответа, он раскрыл папку и спросил: – Вы знаете, что у меня здесь?
Тут вступила О-Ё-Ёй. Она вступила и, не сходя со сцены, солировала все те пятнадцать минут, что просидели мы с мильтоном Гаврилычем. О-Ё-Ёй сказала:
– А вы знаете, что у меня тут?
Она глубоко наклонилась, почти легла на стол, подняла с полу и поставила на свободный стул канистру с «лидией». Пурпурно-розовая «лидия» сквозь матовую пластмассу смотрелась чем-то темно-бурым и впечатлить чуткого Гаврилыча не могла.
– Машиное масло? – еще подозрительней спросил младший мильтон. – Торгуете, значит? А вы, гражданка… Простите, как ваше фамилиё-имя-отчество?
Гражданка О-Ё-Ёй заливисто хихикнула.
– Мы же музыканты. – Она попыталась как можно изящней облокотиться на столик. – Зачем нам какое-то масло? Тут вино, дурашка! Можно я тебя буду так называть? В нашей среде это принято. А в канистре вино. «Изабелла», – чуть приукрасила действительность О-Ё-Ёй.
Гаврилыч нахмурился. С одной стороны, ему не хотелось признаваться в том, что он – будущий оперуполномоченный уголовного розыска, лишь временно шелестящий рваными бумажками на горбатом столе – музыкантской среды совсем не знает. С другой стороны, позволить называть себя «дурашкой» пусть и влажно-приятным, но как-то подозрительно кривящимися в улыбке женским губам, ясное дело, не мог.
– Товарищ Евсеева, – нашелся Гаврилыч. – Это будет ваша конспиративная кличка, – весело и со значением подмигнул он. – Так вот, товарищ Евсеева: у нас тут серьезное дело.
Названная «товарищем Евсеевой» вдруг смеяться перестала и, то ли оттого, что Гаврилыч угадал ее тайные мысли, то ли еще почему, зашлась вдруг краской, поднялась, сказала «я сейчас» и исчезла. Но, правда, скоро вернулась.
– Ладно. Чего там! Пошли куда надо, – сказал я, подождав, пока О-Ё-Ёй вновь усядется. Сказал, страдая оттого, что несколько литров чистейшей «лидии» могут теперь достаться Бог знает кому.
– А никуда идти и не надо! – твердо и на этот раз безо всякой шутейности в голосе объявил Гаврилыч. – Вот, капитан Бойцов справочку велел вам передать. Добрая он у нас душа, Александр Алексеевич! – словно про себя и как-то не слишком одобрительно пробурчал Гаврилыч. – Вами тут вовсю кое-кто, – он особо нажал на это местоимение, – вовсю кое-кто интересуется. А он вам – р-раз и справку! Нате, пожалуйста, гражданин Евсеенко, предъявляйте где надо и где не надо, чувствуйте себя не как человек, злостно утерявший паспорт, а как рак в норе!
– Правда? Такую справку дал?! – наивная О-Ё-Ёй зааплодировала.
Я взял протянутую бумажку.
Там значилось, что паспорт, утерянный гр. Евсеевым, разыскивается милицией. Что уже назначен срок, когда выдадут новый, что все «хоккей» и тому подобное.
Гаврилыч встал. Встал и я.
Мысль о том, что «лидия» из канистры достанется все-таки нам с О-Ё-Ёй, ну, может, еще двум-трем нашим приятелям, бодрила меня все сильней. Я как-то быстро перестал думать о милиции, о грозной прокуратуре, о том, что паспорт – только предлог, что виной всем злоключениям – утерянный черновик открытого письма в защиту тех, на чьи идеи у нас принято отвечать кулаком. И что этот черновик – намного страшней и хуже плавающего в сортире паспорта…
Ты тогда, конечно, не знал и не мог знать, что сидящий на другом конце сортирной трубы человек уже выловил твой паспорт и готовился приспособить его для наиважнейшого – скрываемого до поры от собственных покровителей – дела. Не знал и того, что лишь чудо выдернуло тебя в те дни не из сортира – из другой, во много раз худшей и куда более зловонной ямы…
Человек в противогазе с обрезанным хоботом, в синем рабочем халате и в галошах, только что ловко орудовавший двумя палочками, как тот рыночный китаец, стал, задыхаясь, все это с себя сдирать.
Стоящие документы среди говенных бумажек попадались и впрямь редко. Но раз уж они попались, ни капитану Бойцову, ни одному веселому и находчивому гэбисту, как раз и заставившему капитана заниматься этим сортирным делом, документы достаться не могли.
«Сортирный человек» содрал наконец противогаз и, увернув паспорт и еще какой-то документ в непромокаемую ткань, сладко чертыхнулся. Он осмотрел полутемную комнатку с портретом Брежнева на стене и выключил едва мерцающий, болезненно красный светильник. Чуть обождав и послушав гробовую тишь, он открыл потайной люк и неслышно в нем исчез.
«Сортирный человек» шел по Москве и вонял. Была ночь, никого вокруг не было. Может, от этого «сортирному человеку» казалось, что он постепенно становится великаном: вспухают голова, ноги, руки… Он больше всех, остальные только ползают у ног его! Он же обливает и обливает их запахом блуда и скверны, и опять скверны и грязи. И от этого «сортирный человек» чувствовал себя непобедимым. Чувствовал – выше всех человеков.
Вонь уносила его далеко в сторону от человеческих пределов, тянула в дьявольские низины и пади: Ближний Восток и Средняя Азия, Колумбия и Ангола, Гватемала, Гаити, штаты Нью-Мексико и Южная Каролина, Гонконг, Макао и другие дурные места земли плыли, волнуясь, под ним. И конца наслаждению низами и отбросами человеческого духа, скопившимися в тех и иных местах, не было!..