Она стояла, полусогнувшись и опираясь на ходунки, и, опустив голову, тем же удивленным взглядом провела по полу лестничной площадки… Как на всех наших лестничных площадках там было не очень светло, но я сразу увидел лежащие в разных местах черные шарики. Я не понимал, что это такое, и у меня вырвался удивленный вопрос.
– Что это?
– Бусы, – ответила старуха довольно неприятным скрипучим голосом.
Я не понимал, как бусы оказались на полу, но тут же до меня дошло, что они рассыпались.
– Рассыпались? – спросил я.
– Рассыпались, – кивнула старуха.
– Собрать?
– Собрать! – неожиданно повелительно приказала она.
Ну и я, конечно, стал собирать… Бусины были крупные, холодные и очень тяжелые, как будто каменные… И мне почему-то вспомнилась Варвара Васильевна, моя единственная в жизни недолгая няня, вспомнилась тогда, и сейчас вспоминается… И я понимаю почему – она ведь тоже была старая, и там тоже фигурировали бусы… Хотя Варвара Васильевна была другая, совершенно другая… Мама запрещала называть ее бабушкой или бабой Варей, потому что бабушкой она мне не была, мама наняла ее, чтобы Варвара Васильевна со мной сидела. Она и сидела… И беспрерывно смотрела телевизор. А я сидел у нее на коленях и тоже, разумеется, смотрел. Может, потому я и не запомнил ее лицо? Я запомнил Варвару Васильевну спиной – она была большая и теплая. Как печка. Она сидела неподвижно и, почти не закрывая рта, комментировала происходящее на телеэкране, постоянно находясь в диалоге с ведущими, удивляясь новостям, которые они сообщали, соглашаясь или споря. А еще она всех жалела: проигрывающих хоккеистов, даже если те были нашими противниками, а в фильмах про войну жалела убитых немцев, шепча что-то неразборчивое и крестясь, и получалось так, что она крестила или, наверное, правильнее сказать – перекрещивала заодно и меня, тыча большими твердыми пальцами, попадая мне то в лоб, то в грудь, то в живот – это меня смешило и почему-то нравилось. Надо честно признать: Варвару Васильевну я любил тогда больше, чем маму, и понятно почему – мама разрешала смотреть по телевизору только редкие в те времена мультфильмы, а с Варварой Васильевной я смотрел всё подряд. Потом что-то случилось. Какая-то неприятная история. Я заболел скарлатиной, очень сильно заболел, так что ничего вокруг не видел и не понимал, а когда пришел в себя, Варвары Васильевны у нас уже не было. Случилась какая-то неприятная история… Говорили, она украла МАМИНЫ БУСЫ. Хотя никаких бус я у мамы не помню, она вообще их не признавала, утверждая, что ювелирные украшения превращают женщину из личности в предмет потребления, однако почему-то всем говорила: «Варвара Васильевна украла мои бусы». Мама была так сердита, что даже запретила мне ее вспоминать, но я конечно же вспоминал – ребенок есть ребенок; да и потом, став взрослым, иногда вспоминал, и вот надо же – снова старушка и снова бусы… Не помню, говорил ли я что, ползая на коленях и собирая раскатившиеся шарики, наверное, говорил, но что-то совершенно несущественное, чтобы как-то занять старушку, но она заговорила, что заставило меня замолчать и прервать сбор черных бусин на сером бетонном полу. Она сказала (странно, я это совсем забыл, а сейчас вдруг вспомнил, как будто она только сейчас это сказала), итак, она сказала, произнесла странную фразу:
– В Городище детки – безручки, безножки, безглазки, безголовки – плачут, безбожную Клару зовут, но Клара не дура, Клара в Городище больше ни ногой!
Абракадабра, понятно, но страшная абракадабра, таинственная абракадабра, впрочем, абракадабра всегда таинственна. Какое Городище, какие детки-безголовки, какая безбожная Клара? Но так, именно так, слово в слово, и интонация плачущая, страдающая: «В Городище детки – безручки, безножки, безглазки, безголовки – плачут, безбожную Клару зовут, но Клара не дура, Клара в Городище больше ни ногой!»
И еще она то и дело повторяла: «Если не он, то кто?» Если не он, то кто?
– Это куда-то… отнести?.. Положить?.. – собрав наконец бусы, напомнил я осторожно, чтобы поскорей закончить это не очень приятное общение.
– Отнести… Положить… – недовольно проскрипела старуха и, приподняв ходунки, двинулась к двери дальней квартиры: ходунки вперед – два шага, еще вперед – еще два…
Я шел за ней, с дурацкими бусами в руках, медленно, как на похоронной процессии. Она жила в однокомнатной, просто, если не сказать аскетично, обставленной квартирке, в которой я не заметил ничего, что могло бы пролить свет на прошлое моей странной собеседницы, там, кажется, даже не было на стенах фотографий, которые я так люблю в чужих квартирах разглядывать. Мне не удалось сразу от нее вырваться, потому что дальше начался рассказ про какого-то человека, мужчину, который несколько минут назад встретился ей на лестничной площадке и, крикнув «И ты, старая сука!» – сорвал с шеи бусы. Я предложил пойти поискать хулигана или позвонить в милицию, но старуха помотала головой и, неожиданно улыбнувшись, обозначив улыбкой несуществующие губы, в который раз повторила:
– Если не он, то кто? – И я понял, что она имела в виду этого негодяя.
Жалко было эту дряхлую полубезумную женщину, но я ведь не геронтолог, не психиатр, я всего лишь ветеринар и, между прочим, тоже человек… Не помню, как я оттуда вырвался или выскользнул, и только на улице вздохнул с облегчением… Но как все-таки странно устроена наша жизнь! Прямо-таки сплошняком она набита ненужными встречами с ненужными людьми, которые ничего для нас не значат и ничему не учат, она, наверное, наполовину, на три четверти, на четыре пятых даже из таких встреч состоит. И вот эта старуха, настолько неприятная, что встречу с ней я напрочь забыл и вспомнил только под давлением обстоятельств. Кто она? Как ее зовут? Сколько ей лет? Чем она занималась в прожитой жизни и почему ведет такие странные разговоры? Это вопросы, на которые я никогда не получу ответа, а раз так, зачем они мне? Но что-то ты расфилософствовался… Что было потом? Потом… Потом я отправился на работу, провел прием (РЫЖИКОВА!), а в конце дня поехал по срочному вызову в центр, в Трехпрудный переулок, где благополучно ощенилась фоксиха Луша (почему-то фоксих очень часто называют Лушами), там тоже была очень интересная встреча и очень интересный разговор, который, в отличие от встречи со старухой, я не забывал и, думаю, еще не скоро забуду. Итак, в приподнятом настроении я вышел на Тверскую, но почему-то не пошел, как собирался, в книжный магазин «Москва», а стал глазеть на выставленный прямо на улице «Hummer» за 113 000 USD (значит, это тоже было пятого апреля? Фантастика!), после чего прогулялся по родному Тверскому, на котором встретил адмирала (или контр-адмирала) с женой и даже немного с ними пообщался, а у памятника Тимирязеву «пообщался» со сборщиками стеклотары и, отчасти в результате этого, спустя какое-то время оказался прямо напротив церкви, в которой Пушкин венчался, где и остановился в раздумье: входить или не входить, и раздумье это было столь глубоким, что я напрочь забыл о моем, так сказать, музыкальном сопровождении, до боли знакомое «звень-звень» уже не звучало в ушах, кажется, оно исчезло еще за квартал до того места, на котором я теперь стоял. А стоял я, как избушка на курьих ножках, к храму, где Пушкин венчался, – передом, а к сидящему Алексею Толстому (к памятнику его) – задом, стоял и думал: могу ли я туда войти? С одной стороны – нет. По причине собственной некрещенности. Именно по этой причине я никогда не заходил внутрь действующих храмов. Даже когда на третьем курсе мы плавали на байдарках по рекам К-ской области и сделали остановку рядом с монастырем, в котором, как говорили, на пути в ссылку был Достоевский. Говорили, что в том монастыре Достоевский видел того отрицательного монаха, которого классик в «Братьях Карамазовых» описал, как-то его звали? Ферапонт, кажется, я эти смешные церковные имена с трудом запоминаю. К нашему удивлению, вместо монастыря там была тюрьма, зона, нас к ней близко не подпустили. Действующую церковь мы обнаружили позже, когда сплавились по реке Неверке ниже, и все наши пошли «службу смотреть», а я остался снаружи, у открытых дверей. (Где наблюдал картину просто возмутительную!) Наши потом допытывались: «Неужели тебе не интересно?» – а я ответил, что мне интересней зона, потому что живая жизнь, а в церкви что… Но что я мог ответить? Это как если бы мужчина в женское отделение Сандуновских бань собрался, там тоже интересно, но ведь ты не женщина… Так и здесь: раз ты не крещеный, то и нечего тебе в церкви делать! Порядок есть порядок, принцип есть принцип! Но это с одной стороны, и вообще… А с другой и в частности, я давно хотел в этот московский храм попасть, потому что ровно за сто двадцать пять лет до моего рождения, день в день, в нем венчался Александр Сергеевич Пушкин, который лично для меня даже больше, чем всё. Мне всегда хотелось увидеть, а может быть, даже и постоять на том самом месте, где стоял ОН – «солнце русской поэзии», чернявый, смешливый, на пять сантиметров ниже меня, а рядом она – «гений чистой красоты», юная глупышка ростом с мою Женьку; постоять и представить, как все это было: как, звеня, упало кольцо и покатилось по каменному полу, как побледнел Александр Сергеевич, а Наталья Николаевна улыбнулась, еще ничего не поняв…[25] Наверное, я бы долго еще сам с собой боролся, но вдруг большая церковная дверь со скрипом отворилась, из темноты вышла тетенька в сером халате и белом платке и, нагнувшись, подложила под дверь деревянный клинышек, чтобы дверь не закрывалась, и, выпрямившись, прежде чем уйти в свою темноту, посмотрела на меня удивленно, точнее, не удивленно, а, я бы даже сказал – укоризненно. Видимо, ее взгляд и перевесил чашу весов в пользу того, чтобы я вошел, а может, обошлось и без взгляда – просто моя любовь к Пушкину взяла верх над моими же принципами. Надо сказать, вошел я в храм, можно сказать, с благоговением, но почти сразу испытал страшное разочарование. ФАНЕРА! Банальная фанера превалировала во всем его внутреннем убранстве. Собственно, для посетителей была отгорожена лишь небольшая часть (фанерой же и отгорожена), из-за которой раздавался частый стук молотков и какие-то тяжелые, неритмичные, неприятно тревожащие удары. Но это ладно, на это можно закрыть глаза, точнее, уши, а вот фанера, тут уж как глаза не закрывай, фанерой и останется. Одно слово чего стоит – фанера. Да, я понимаю, идет ремонт, понимаю, что это временно, но кто же не знает, что нет ничего более постоянного, чем временное? И это при том, что неподалеку, здесь же, в центре, возводится эта громадина, которая никому не нужна – храм Христа Спасителя. Уж туда-то денег вбухивают! Я даже хотел сразу уйти – так мне все это не понравилось. Но тут внимание мое привлекла исповедь, хотя я даже не понял сразу, что это исповедь. Мне всегда казалось, я был уверен, что существует специальное помещение, где все это происходит. Как в кинофильме «Овод», где Сергей Бондарчук играет святого отца. И еще в каком-то фильме, в «Красном и черном», кажется, там такие специальные, разделенные надвое кабинки: сидит священник, а рядом за перегородкой, у окошечка, сидит тот, кто пришел исповедоваться. Очень удобно: священник не видит тебя, но слышит, а ты можешь все ему рассказать, не стесняясь. Очень удобно, действительно. Да и сидя тоже удобнее… Так вот, я даже не сразу понял, что это такое, и только потом догадался – исповедь. Но сначала я увидел очередь! Меня это даже развеселило: вроде избавились от очередей в магазинах, а они вот куда переместились! Причем очередь была не вчерашняя и не позавчерашняя даже, а, я бы сказал, времен Гражданской войны – серая, скорбная, унылая. В основном, женщины стояли, что усиливало сходство с очередью времен Гражданской войны. Интересно, что стояли они совсем недалеко от места, где производилась исповедь, всего в каких-то двух-трех шагах, и я не уверен, что они не слышали… Женщина, которая исповедовалась, была накрыта блестящей церковной тряпицей, и это тоже выглядело странно. Священник, правда, мне понравился: невысокий, с большой блестящей лысиной, в очках, интеллигентного вида. Но это даже не главное, главное – глаза, глаза его мне понравились, очень уж они у него были добрые… Впрочем, глаз его я как раз и не видел, глаза у него были все время закрыты, но представлялось несомненным, что они там – добрые, очень добрые. Он слушал женщину с закрытыми глазами, с мягкой улыбкой на полноватых губах, которые не могла скрыть довольно большая и мягкая (я почему-то уверен, что мягкая) золотистая борода, – склонив голову набок и плавно ею покачивая. Со стороны глядя, можно было подумать, что он слушает не перечень чужих грехов, а чудесную сказку, которую прекрасно знает, но любит слушать вновь и вновь. Сказку в стихах – он покачивал головой не только плавно, но и ритмично, как будто это было стихотворение, «У Лукоморья дуб зеленый» например… (Ну конечно же «У Лукоморья дуб зеленый», храм-то – пушкинский!) В какой-то момент я даже позавидовал женщине, накрытой блестящей церковной тряпицей, и мне даже немного захотелось оказаться на ее месте, но когда представил, что придется всё про себя рассказывать (это же со стыда сгореть можно!), – сразу расхотелось, а увидев, как после данной процедуры женщина стала целовать священнику руку – подобострастно, я бы даже сказал – униженно-подобострастно, – совершенно расхотелось! Гера шутит, когда видит, как мужчина женщине руку целует: «Салон Анны Павловны Шерер». Но то – мужчина женщине, а это – женщина мужчине! Да еще с таким подобострастием, с униженным, я бы сказал, подобострастием, – я не смог на это смотреть и отвернулся. К тому времени я уже понимал, что место, где стояли когда-то Александр Сергеевич и Наталья Николаевна, находится за фанерной перегородкой, откуда раздавался частый стук молотков и тяжелые, неритмичные, неприятно тревожащие удары. Общее разочарование нарастало, исходя из здравого смысла, мне следовало немедленно покинуть помещение, но что-то, какое-то несделанное дело не давало мне уйти. И я вдруг вспомнил: «Свечка! Надо же поставить свечку!» Насколько я знаю, каждый входящий в церковь должен поставить там свечку – это обычай, ритуал, если угодно – плата за вход, и, в конце концов, это просто красиво, и я ничем не лучше и не хуже других… Но чтобы поставить свечку, надо ее купить. Я посмотрел налево, посмотрел направо и, обнаружив отгороженный фанерой уголок, где продают свечки, сделал в том направлении шаг, как вдруг услышал: