Он стремился представить себе медсестру действительно мертвой и прислушивался, овладевает ли им ощущение вины. Нет, ничего похожего не наступало, и Якуб продолжал спокойно и с удовольствием ехать по приветливой и нежной земле, прощавшейся с ним навсегда.
Раскольников переживал совершённое убийство как трагедию и падал под бременем своего поступка. А Якуб изумляется тому, сколь легок его поступок, как он ничего не весит, как он ничуть не обременяет его. И он размышляет над тем, не больше ли ужаса в этой легкости, чем в истерических метаниях русского героя.
Он ехал медленно, и разве что окрестный пейзаж порой отвлекал его от этих мыслей. Он говорил себе, что вся история с таблеткой была всего лишь игрой, игрой без последствий, как и вся его жизнь в этой стране, в которой он не оставил никакого следа, никаких корней, никакой бороздки и которую покидает сейчас, словно пронесшийся над ней ветерок.
19
Облегченный на четверть литра крови, Клима ждал доктора Шкрету в его приемной с большим нетерпением. Ему не хотелось уезжать из города, не простившись с ним и не попросив его слегка приглядывать за Руженой. Ее слова «пока из меня его не вынули, я могу еще и передумать» звучали в нем непрестанно и приводили в ужас. Он боялся, что теперь, когда он уедет, Ружена останется без его воздействия и в последнюю минуту может изменить свое решение.
Наконец доктор Шкрета появился. Клима, бросившись к нему, стал прощаться и благодарить за его прекрасный аккомпанемент на барабанах.
— Отличный был концерт,— сказал доктор Шкрета,— вы превосходно играли. Я ни о чем так не мечтаю, как о возможности повторить его. Надо будет подумать, как организовать такие концерты на других курортах.
— Да, конечно, играть с вами было одно удовольствие! — горячо отозвался трубач; затем добавил: — У меня к вам небольшая просьба. Хорошо бы чуть приглядывать за Руженой. Боюсь, как бы не взбрело ей что-нибудь в голову. От женщин всего можно ждать.
— Ей уже ничего не взбредет в голову, не беспокойтесь! — сказал доктор Шкрета.— Ружена мертва.
На мгновение Клима остолбенел, и доктору Шкрете пришлось объяснить, что произошло. Потом он сказал:
— Это самоубийство, но выглядит оно довольно загадочно. Кое-кто мог бы и придраться к тому, что она рассчиталась с жизнью через час после того, как была с вами на комиссии. Нет, нет, не пугайтесь! — Он схватил трубача за руку, видя, как тот побледнел.— Наша сестра, к счастью, встречалась с одним молодым монтером, который убежден, что ребенок его. Я заявил, что у вас с нашей сестрой ничего не было и что она просто упросила вас взять ребенка на себя, поскольку не состоящим в браке комиссия разрешения на аборт не дает. Так что не спутайте карты, если вас будут об этом спрашивать. Нервы у вас шалят, это сразу видно, и очень жаль. Вам надо успокоиться, ведь у нас впереди немало концертов.
Клима не мог найти слов. Полный благодарности, он кланялся доктору Шкрете и много раз жал ему руку. Камила ждала его в Ричмонде. Клима без слов обнял ее и стал целовать. Он целовал каждое местечко на ее лице, а потом, опустившись на колени, обцеловал поверх платья ее всю — до самых колен.
— Что случилось с тобой?
— Ничего. Я страшно счастлив, что ты у меня есть. Я страшно счастлив, что ты есть.
Они собрали свои сумки и пошли к машине. Сославшись на усталость, он попросил ее сесть за руль.
Ехали молча. Клима был совершенно изнурен, однако чувствовал небывалое облегчение. В нем, правда, еще просыпался страх, когда он думал о том, что его могут подвергнуть допросу. Боялся, что Камила все-таки что-то узнает. Но он снова повторял про себя то, что говорил ему доктор Шкрета. Даже если и станут его допрашивать, он должен взять на себя невинную (и в этой стране довольно обычную) роль джентльмена, который услуги ради выдает себя за отца. За это никто не смог бы его осудить, даже Камила, узнай она об этом случайно.
Он посмотрел на нее. Ее красота заполняла небольшое пространство машины, как крепкий запах духов. Он говорил себе, что хотел бы до конца дней вдыхать только этот аромат. А потом ему почудилось, что он слышит отдаленный тихий звук трубы, на которой играет он сам, и он пообещал себе всю жизнь играть только на радость этой женщине, единственной и самой дорогой.
20
Всякий раз, садясь за руль, она чувствовала себя более сильной и самостоятельной. Но сейчас уверенность давал ей не только руль, ее давали и слова незнакомца, встреченного в коридоре. Она не могла забыть их. Не могла забыть и его лица, куда более мужественного, чем гладкое лицо супруга. Камиле подумалось, что она, собственно, никогда и не знала настоящего мужчины.
Она скосила взгляд на усталое лицо трубача, по которому то и дело пробегала необъяснимо счастливая улыбка, в то время как его рука не переставала любовно гладить ее по плечу.
Эта чрезмерная нежность не радовала и не трогала Камилу. Ее необъяснимость лишний раз убеждала, что у трубача есть свои тайны, своя личная жизнь, какую он скрывает от нее, в какую не впускает. Но сейчас это разбудило в ней не боль, а равнодушие.
Что говорил этот человек? Что уезжает навсегда. Тихая затяжная тоска сжала ей сердце. Тоска не только по этому человеку, а по утраченной возможности. И не только по этой конкретной возможности, а по возможности, как таковой. Она затосковала по всем возможностям, которые не заметила, упустила, от которых увернулась, и даже по тем, которых никогда не было.
Этот человек сказал ей, что провел всю жизнь, точно слепой, не подозревая даже, что существует красота. Она поняла его. Ведь и с ней произошло похожее. И она жила в ослеплении, не видя ничего, кроме одной фигуры, высвеченной резким прожектором ревности. А если бы этот прожектор вдруг перестал светить? В рассеянном дневном освещении появились бы тысячи других фигур, и мужчина, который до этого казался ей единственным в мире, стал бы одним из многих.
Она сжимала руль, чувствуя себя уверенной и красивой, и ее осенила еще одна мысль: а, впрочем, любовь ли привязывает ее к Климе, или всего лишь страх потерять его? И если этот страх с самого начала был тревожной формой любви, то не улетучилась ли со временем любовь (усталая и измученная) из этой формы? Не остался ли в конце концов один страх, страх без любви? И что останется, если исчезнет и этот страх?
Трубач рядом с ней снова необъяснимо улыбнулся.
Она взглянула на него и подумала, что, если перестанет ревновать, не останется ничего. Она мчалась на большой скорости, и ей представилось, что где-то впереди на дороге жизни прочерчена линия, которая обозначит разрыв с трубачом. И эта мысль впервые не пробудила в ней ни тревоги, ни страха.
21
Ольга, войдя в апартаменты Бертлефа, извинилась:
— Не сердитесь, что врываюсь без предупреждения. Но я так ужасно нервничаю, что не могу оставаться одна. Я правда не помешаю?
В комнате сидели Бертлеф, доктор Шкрета и инспектор, который ответил Ольге:
— Нет, не помешаете. Мы говорим о случившемся уже вполне неофициально.
— Пан инспектор — мой старинный друг,— объяснил Ольге доктор Шкрета.
— Скажите, прошу вас, почему она это сделала? — спросила Ольга.
— Она ссорилась с молодым человеком, с которым встречалась,— сказал инспектор,— а посреди этой размолвки достала что-то из сумки и проглотила. Больше ничего мы не знаем, и боюсь, не узнаем.
— Пан инспектор,— настоятельно сказал Бертлеф,— прошу вас обратить внимание на то, что я сказал вам для протокола. Я провел с Руженой в этой комнате ее последнюю ночь. Это главное, что, возможно, я недостаточно подчеркнул. Ночь была прекрасной, и Ружена чувствовала себя бесконечно счастливой. Эта неприметная девушка как нельзя больше нуждалась в том, чтобы разорвать обруч, которым сковывало ее безучастное и неприветливое окружение, и она сразу же стала ослепительным созданием, полным любви, нежности и великодушия, созданием, каким вы и вообразить ее не могли. Говорю вам: в течение вчерашней ночи я распахнул перед ней дверь в другую жизнь, и именно вчера ей захотелось жить. Однако кто-то следом пересек мне дорогу…— в неожиданной задумчивости сказал Бертлеф и тихо добавил: — Верно, в это вмешались силы ада.
— Могущество ада не по зубам криминальной полиции,— сказал инспектор.
Бертлеф, пропустив его иронию мимо ушей, продолжал:
— Самоубийство — полнейшая нелепица, поймите это, прошу вас! Не могла же она убить себя именно тогда, когда наконец почувствовала желание жить! Повторяю вам, я не считаю возможным обвинять ее в самоубийстве.
— Милейший,— сказал инспектор,— в самоубийстве никто не обвиняет ее хотя бы потому, что самоубийство не считается какой-либо виной. Самоубийство вне законов правосудия. Это не наше дело.
— Да,— сказал Бертлеф,— для вас самоубийство не является виной, ибо жизнь для вас не представляет собой ценности. Но я, пан инспектор, не знаю большего греха. Самоубийство — куда больший грех, чем убийство. Убивать можно из мести или корыстолюбия, но и корыстолюбие есть проявление некой извращенной любви к жизни. Самоубийством же мы с издевкой бросаем свою жизнь к ногам Бога. Самоубийство — это плевок, залепленный в лицо Создателя. Говорю вам, я сделаю все, чтобы доказать невиновность девушки. Если вы утверждаете, что она покончила с собой, то объясните почему? Какой мотив вы обнаружили?