Лиса. А как у него, милок, глаз–то хватает?
Гоголь. Милок — не дяди–Сережино слово. Давай лучше «Толян».
Лиса. Дивные вещи ты говоришь! Ну люди навыпридумывают! И как же у него, у мужика–то этого, Толян, глаз–то хватало все это зрением объять?
Гоголь. А он как бы переключался с одного предмета на другой. Видел лошадей на закате на берегу Каспийского моря, видел разлагающиеся останки своей возлюбленной в Земле, видел шар земной со всех точек зрения. Сидел и видел. Мог вообще год так не вставать, смотреть. Тут ты должна спросить: «А что он со штукой этой сделал»?
Лиса. И что он со штукой этой делать придумал? Продал небось, чтобы чернил себе купить?
Гоголь. Елизавета. У тебя очень превратное понимание простых людей. Если человек работает сторожем на автостоянке, это не значит, что он вот так вот… Примитивен, что ли. У него не сводится все к «чернил купить», понимаешь? Все сложней. Дядя Сережа, между прочим, красивым может восхищаться почище тебя.
Лиса. И что ж он с штукой–то этой утворил? Придумал для жизни людей ее приспособить как–то? Автомобиль из нее сделал или телевизор какой?
Гоголь. Так, дядя Сереж, рассуждал бы другой современник Борхеса, советский писатель Андрей Платонов. Но мы ведем речь о Борхесе. А у него главный сюжетный поворот всегда такой, что простой человек, вроде нас с вами, мозг себе сломает, но не предскажет. Так вот, заканчивается эта история тем, что дом со штукой этой снесли. И поэт, который использовал ее для того, чтобы описывать в поэме далекие части света, обломался. Но, опять же, Борхес был бы не Борхесом, а каким–нибудь Куприным, если бы на этом закончил. А закончил он на том, что эта штука, в доме снесенном, оказалась ненастоящей. А настоящая — в мечети Амра в Каире, в одной из колонн спрятана. Вот такой вот постмодерн.
Лиса. Етыть его в колено! А чем же эта штука от настоящей–то отличалась?
Гоголь. Это не главное!
Лиса. А что главное, Толян?
Гоголь. Главное, дядя Сережа, что рассказ этот — о любви. Заканчивается тем, что герой пытается вспомнить, видел ли эту штуку на самом деле, или она ему пригрезилась, и переключается на свою умершую возлюбленную, и заключает, что уже забывает, безвозвратно забывает ее черты.
Лиса. Каждый из нас — Алеф. В каждом из нас заключены все черты всех людей на земле, а? Много во мне дяди Сережи?
Гоголь. Да мало в тебе дяди Сережи. Мало. Не похоже совсем.
Лиса. Каждый человек — это Алеф. Я вижу твои черты в каждом прохожем.
Гоголь. Я знаю, о каком прохожем ты говоришь, но все может быть и так: ты — это Алеф. Ты способна найти меня в ком угодно. И во мне — кого угодно. А потому большой вопрос, нужен ли тебе я.
Лиса. Помнишь, что я сказала тебе? Я с тобой. С тобой, слышишь? Когда мы рядом, есть чем дышать.
Через 12 минут наблюдаемые покинули объект.
Министерство госбезопасности
Протокол аудиодокументирования
объекта «Жилая квартира по
адр. ул. Серафимовича, д. 16, кв. 7». 18 ноября
Резолюция: «Возможно, ввиду характера обсужденных на данной встрече проблем, протокол подлежит изъятию из материалов дела и засекречиванию».
Начальник управления аудирования
Пятого отдела МТБ, полковник Соколов
Наблюдаемые проникли на квартиру одновременно, вскрыв дверь собственным ключом, в 19.07.
Гоголь. Ну куда ты меня тащишь? Дай хоть раздеться толком! Шапку на рога повесить. Вот если бы нас сейчас слышал человек, не знающий, что здесь вешалка в форме оленьих рогов, собственно, даже не в форме оленьих рогов, а как раз и являющаяся оленьими рогами, он бы подумал, что «шапку на рога повесить» — это надеть ее себе на голову, а не снять с головы, как в моем случае. Почему на кухню? Эй, я бы предпочел быть затащенным туда, смотри, как спальня распахнула пасть! Спальня распахнула пасть, я хочу в кровать упасть! Лиза! А со мною–ка пойдем и в кроватку упадем! Ну? Чего ты такая серьезная? Случилось что?
Лиса. Садись и не дурачься. Собственно, я думаю, что ты прекрасно чувствуешь, что сейчас будет разговор, и именно поэтому дурачишься, так как боишься. Не бойся. Все в наших руках.
Гоголь. Я хоть чаю поставлю. Ты чаю–то будешь? Чай из медвежьих лап…
Лиса. Садись и слушай. Я готовилась к этому… Долго… И я все равно не знаю, с чего начать. В последний момент всякий раз себе говорила: приду, посмотрю на него и сразу все пойму. Пойму, как надо. И вот смотрю. И не знаю. Я не буду плакать потому, что все, что я могла выплакать по этому поводу, я уже выплакала. Так. А теперь надо говорить.
(Гоголь молчит. Лиса наливает чай.)
Лиса. У великого мастера недоговорок Акутагавы Рюноскэ есть такой рассказ, где герой, негодный буддийский монах–пьяница, повествует про три основных круга ада: дальний ад, ближний ад и ад одиночества. «Под тем миром, где дышит все живое, на пятьсот ри простирается ад» — так, кажется, говорится там. Так вот, под миром простираются только два круга — дальний и ближний. А ад одиночества находится, как пишет Акутагава, «в воздушных сферах над горами, полями и лесами», то есть счастье человека в любой момент может превратиться для него в бесконечную муку и страдание. Так вот. Теперь Акутагава заканчивается, и начинаюсь я. Дело в том, что у меня есть смутное подозрение, что все ады, уготованные человеку, начинаются еще здесь, на земле. Все, а не только ад одиночества. И что ад одиночества является наказанием за те проступки, которые мы совершаем.Зачем ждать наказания в загробной жизни, если все наказание — тут? Попробуй полюбить двоих, и вот тебе ад. Причем не как мучительное воспоминание об уже совершенном, пришедшее накануне конца, как ты говорил, а здесь, в реальной жизни, в повседневности. Что бы ни сделал, сделаешь больно. Даже если будешь просто сидеть и читать трехстишие из Акутагавы: «Сорок лет уж смотрю на росу на фиалках, устилающих поле», все равно делаешь больно. Кому–то одному из двоих. А к черту эти литературные ассоциации! Что за привычка все самые серьезные разговоры строить на литературе!
Мне кажется, это наш последний разговор, Анатолий. Дай сюда свои ладони. Вот так. Смотри на меня очень внимательно. Я говорила тебе, что я с тобой и я всегда останусь с тобой. Сейчас — тебе решать, на сколько. Итак. У меня под сердцем. У меня вот здесь — другая жизнь. Ни в чем не повинная, святая. Я к ней, по большому счету, не имею никакого отношения, просто так решено, что ей нужно было во мне появиться, мне быть ее вместилищем.
Гоголь. Ты беременна?! Ух! Так к чему эти слезы! Это же! Мы уедем! Мы — спасем его!
Лиса. Стоп, стоп. Если бы все было так просто.
Гоголь. Мальчик или девочка?
Лиса. Я не знаю. Срок еще не тот.
Гоголь. Так это же прекрасно! Нас трое! Трое, милая!
Лиса. Я говорю, что все не так просто!
Гоголь. Да что не просто? У нас будет малыш! Ребеночек!
Лиса. Нас не трое, а четверо.
Гоголь. Что?
Лиса. Да то самое. Нас не трое. Нас изначально было не двое, а трое. А сейчас — четверо.
Гоголь. Да к чему ты? Сейчас? Ну! Я буду отцом!
Лиса. Да опомнись ты, ну! Кто тебе сказал, что ты будешь отцом? Кто?
(Гоголь молчит 4 минуты 20 секунд,
Лиса подливает ему чая.)
Гоголь. Как это? То есть? Ты?
(Лиса молчит.)
Гоголь. Ты спала с ним все это время? Да? И со мной, и с ним? Вот так, да? Лиса. Тебе два куска сахара?
Гоголь. Ты пыталась обезопасить нас, да? Ты боялась, что он заподозрит и прикончит меня, да? И поэтому шла с ним в постель? Или как? Я не понимаю! Лиза, я не понимаю! Я не понимаю, как можно — и со мной, и с ним. Как можно? Я от мысли, что ты его трогала за плечо, когда он тебе про сына рассказал, чуть не рехнулся! А ты с ним…
(Гоголь начинает кричать.)
Гоголь. Я вообще, убей хоть, не понимаю! Почему ты мне не сказала! И вот что теперь? И вот что ты натворила?
Лиса. Мне кажется, нам было бы проще говорить, если бы у деревьев на ветвях была листва. Эти черные силуэты на фоне фонарей, да? Такие колючие. Смотришь на них, и жить не хочется. Вот если бы сейчас был июль, и шелестели листья, и можно было бы, поговорив, пойти прогуляться, и были бы жуки, и мошки, и вокруг — жизнь… Мы бы шли, обнявшись, и все было бы хорошо.
(Гоголь молчит.)
Лиса. Я не все тебе рассказала о той нашей встрече, когда… Когда он играл… Вернее, ты не дал мне сказать все. Понимаешь… Он — такой же, как ты, только на двадцать лет старше. Представляешь, если бы у тебя забрали меня, а ты был на двадцать лет старше? И вообще никаких надежд… Будь ты министр госбезопасности или дворник, как с этим жить? Я видела, что он знает все. Он с самого начала знал о нас все. Чувствовал. Я увидела это в каждой его ласке… Ну. И я принялась его жалеть. Я гладила его по волосам. Я чувствовала, какую боль пережило это существо, это скопление нервов. И я, я одна была в этом виновата. Я была для него… Как будто надеждой на исправление. Каким–то потаенным, добрым миром, красивым, который существовал параллельно пропитанной звериным рыком повседневности. Параллельно с алкоголичкой–женой и наркоманом–сыном. Он верил в меня самым светлым, что у него было. Такую веру нельзя предавать — это большее преступление, чем убийство. Я гладила его по волосам, а он рыдал своим Моцартом. Потом, когда это у нас случилось… Я подумала о тебе. И поняла, что это — ад. Таким, как мы, нельзя прелюбодействовать. Он же сразу же почувствовал тебя во мне, во всем моем существе, и снова стал деревянным. Он не спустился проводить меня до машины.