Взглянув на Ларри, Митчелл увидел, что тот согласно кивает. Если бы Клер была подружкой Митчелла, он бы, наверное, тоже кивал, но у Ларри был такой вид, будто его искренне интересуют вавилонские Богини.
— Если тебе не нравится концепция Бога как существа мужского пола, — обратился Митчелл к Клер, — то зачем заменять его женским? Почему бы совсем не избавиться от понятия божества, обладающего полом?
— Потому что оно на самом деле обладает полом. Обладает. Уже обладает. Ты знаешь, что такое миква? — Она обернулась к Ларри. — Он знает, что такое миква?
— Я знаю, что такое миква, — сказал Митчелл.
— О’кей, так вот, значит, моя мама ходит на микву после каждых месячных. Чтобы очиститься. От чего очиститься? От способности к деторождению? К созданию новой жизни? Величайшую способность женщины превращают во что-то такое, чего надо стыдиться.
— Согласен, это абсурдно.
— Но дело не в микве. Вся западная религия в официальном своем виде основана на том, чтобы внушать женщинам: они — существа второго сорта, нечистые, стоящие ниже мужчины. И если во все это на самом деле верить, то что тут вообще говорить.
— У тебя сейчас не месячные случайно? — спросил Митчелл.
Лицо Клер окаменело.
— Как можно такое говорить!
— Да это я так, шучу. — У Митчелла внезапно прилила кровь к лицу.
— Это же чистый сексизм.
— Я пошутил, — повторил он напряженным голосом.
— К Митчеллу надо привыкнуть, — сказал Ларри. — Его трудно сразу полюбить.
— Я с тобой согласен! — Митчелл еще раз попробовал наладить отношения с Клер, но чем больше он старался, тем менее искренне звучали его слова, и в конце концов он заткнулся.
Одно было хорошо: Ларри с Митчеллом по-прежнему казалось, что стоит глубокая ночь, а значит, вполне можно было начинать пить прямо сейчас. Не дожидаясь вечера, они отправились в Люксембургский сад, взяв с собой бутылку vin de table.[15] Небо затянулось облаками, на цветы и желтые гравийные дорожки падал резкий серый свет. Неподалеку старики играли в петанк, сгибая ноги в коленях, серебристые шары отскакивали у них от кончиков пальцев. Ударяясь друг о дружку, шары издавали приятный щелчок. Звук достойной старости, социально-демократического пенсионного обеспечения.
Клер переоделась — теперь на ней было открытое платье и сандалии. Ноги она не брила, волосы на них, негустые, светлые, у бедер сходили на нет. Митчелла она, кажется, простила. Он, в свою очередь, изо всех сил старался понравиться.
Выпив вина, Митчелл почувствовал себя лучше, и разница в часовых поясах временно отступила. Они пошли к Сене, минуя Лувр и сады Тюильри. Работники ассенизационных служб, одетые в невообразимо чистую форму, подметали парки, подметали тротуары.
Ларри сказал, что хочет приготовить что-нибудь на ужин, и Клер, которая больше не придерживалась кошерных правил, привела их на открытый рынок неподалеку от своего дома. Кинувшись в гущу лотков, Ларри во все глаза рассматривал продукты, нюхал сыры. Возле прилавка с птицей он остановился и приложил руку к груди.
— О господи, poularde de Bresse![16] Вот что я приготовлю!
Вернувшись в квартиру, Ларри эффектным жестом развернул курицу.
— Poulet bleu.[17] Видишь? У них ноги синие такие. Так можно понять, что они из Бресса. Мы в ресторане таких жарили. Ужасно вкусные!
Он принялся за работу в крохотной кухне: резал, солил, растапливал масло, при этом пользовался одновременно тремя сковородками.
— У меня роман с Джулией Чайлд, — сказала Клер.
— Скорее с «Гурманом на час», — сострил Митчелл.
Она засмеялась.
— Знаешь, зайка, — сказала она, целуя Ларри в щеку, — я пойду почитаю, раз ты тут от своей несчастной курицы не можешь оторваться.
Клер устроилась на кровати со своей антологией. Митчелл, которого накрыла новая волна усталости, и сам не отказался бы прилечь. Вместо этого он расстегнул рюкзак и зарылся вглубь в поисках книг, которые взял с собой. Митчелл решил путешествовать налегке, насколько возможно, и сложил всего по паре: рубашки, штаны, носки, белье, плюс один свитер. Но когда пришло время просеять стопку текстов для чтения, он не выдержал и, забыв про свой аскетизм, взял в дорогу солидный запас, включавший в себя «О подражании Христу», «Исповедь» святого Августина, «Внутренний замок» матери Терезы, «Семена созерцания» Мертона, «Исповедь и другие религиозные произведения» Толстого, объемистый экземпляр «V.» Пинчона в мягкой обложке, а также издание «Биология Бога. В поисках теистического понимания эволюции» в твердом переплете. Наконец, перед отъездом из Нью-Йорка Митчелл купил в книжном «Сент-Маркс» экземпляр «Праздника, который всегда с тобой». Он собирался, закончив каждую книгу, отправлять ее домой или отдавать кому-нибудь, кто заинтересуется.
Сейчас он вытащил книгу и, усевшись за обеденный стол, начал читать с того места, на котором остановился.
Рассказ писался сам собой, и я с трудом поспевал за ним.
Я заказал еще рому и каждый раз поглядывал на девушку, когда поднимал голову или точил карандаш точилкой, из которой на блюдце рядом с рюмкой ложились тонкими колечками деревянные стружки.
«Я увидел тебя, красавица, и теперь ты принадлежишь мне, кого бы ты ни ждала, даже если я никогда тебя больше не увижу, — думал я. — Ты принадлежишь мне, и весь Париж принадлежит мне, а я принадлежу этому блокноту и карандашу».[18]
Он попытался представить себе, что чувствовал Хемингуэй в Париже в двадцатые годы. Каково ему было писать эти ясные, на первый взгляд ничем не примечательные, но сложные предложения, которым предстояло навсегда изменить американскую прозу. А потом, после всего, идти ужинать, зная, как заказать подходящее сезонное вино к своим huîtres.[19] Быть американцем в Париже в те времена, когда быть американцем считалось нормально.
— Ты что, серьезно это читаешь?
Митчелл поднял глаза и обнаружил, что Клер уставилась на него, сидя на кровати.
— Хемингуэя? — с подозрением спросила она.
— Подумал, для Парижа как раз подойдет.
Она закатила глаза и вернулась к своей книге. А Митчелл вернулся к своей. Точнее, попытался. Правда, теперь он мог лишь сидеть, уставившись на страницу.
Он прекрасно знал, что кое-кто из писателей, некогда считавшихся классиками (все они были белые, все мужского пола), попал в немилость. Хемингуэй был женоненавистником, гомофобом, страдал от подавленной гомосексуальности, убивал диких животных. Митчелл считал, что на него не стоило так уж яростно накидываться. Однако, реши он поспорить с Клер, существовала опасность, что его самого запишут в женоненавистники. Еще сильнее Митчелла волновал другой вопрос: а что, если и его протестующая реакция на обвинения в женоненавистничестве — такой же рефлекс, как и тот, что заставляет университетских феминисток эти обвинения выдвигать; что, если его протесты — свидетельство того, что он на самом деле в глубине души склонен к женоненавистничеству? Зачем он, в конце концов, вообще купил «Праздник, который всегда с тобой»? Почему, успев познакомиться с Клер, решил вытащить эту книжку из рюкзака именно сейчас? Почему, собственно говоря, ему в голову пришло это слово — «вытащить»?
Читая слова Хемингуэя, Митчелл понимал, что они в самом деле неявно адресованы читателю мужского пола.
Он положил ногу на ногу, потом снова убрал, пытаясь сосредоточиться на книге. Испытывая смущение от того, что он читает Хемингуэя, Митчелл злился, что дал себя смутить. Как будто Хемингуэй — его любимый писатель! Да он Хемингуэя вообще почти не читал!
К счастью, через короткое время Ларри объявил, что ужинать подано.
Клер и Митчелл сидели за маленьким столом, рассчитанным на парижского холостяка, а Ларри подавал еду. Он разрезал курицу, разложил на тарелке по отдельности белое мясо, темное и ножки, полил все овощным соусом.
— Вкуснятина, — сказала Клер.
Курица была тощая по сравнению с американскими, да и внешностью им уступала. Одна нога была словно покрыта прыщами.
Митчелл попробовал кусочек.
— А? — подтолкнул его Ларри. — Говорил я вам или не говорил?
— Говорил, — ответил Митчелл.
Когда они закончили есть, Митчелл вызвался мыть посуду. Пока он складывал тарелки у раковины, Ларри и Клер расположились на кровати с остатками вина. Клер сняла сандалии и осталась босиком. Вытянув ноги и положив их Ларри на колени, она прихлебывала из своего стакана.
Митчелл ополоснул тарелки под краном. Европейская жидкость для мытья посуды была не то экологически чистой, не то продавалась по особому тарифу. Как бы то ни было, пены от нее было недостаточно. Митчелл добился, чтобы тарелки выглядели относительно чистыми, и бросил это занятие. К тому моменту он не спал уже тридцать три часа.