«Аллочка твоя разошлась. Вернулась с детями к матери. Это ж надо быть такому горю… Учишь вас, учишь, мучаешься, мучаешься, а потом к тебе же на голову… Вот когда она локти себе кусает. Найдениха берет теперь шить, а Аллочка устроилась в школу, в пятых классах преподает географию… Бога не признают, а он есть… Я им позычила тысячу рублей, но боюсь… Ходят слухи насчет реформы… В какую, интересно, она будет сторону и как они будут отдавать? Может, ты узнаешь и напишешь? Геньку Беспалова помнишь? Вот у него как раз пошла козырная карта… Работает где-то за границей и женился на дочери то ли министра, то ли маршала… Мать его, придурошная Клавка, за водой теперь ходит в лакированных лодочках… Она всегда была без ума, а лодочки на ее мозолях треснули…»
Когда я приезжала к маме, мы всегда встречались с Аллочкой. Наши дети играли в песке или катались на велосипедах, а мы сидели на лавочке, грызли семечки, лениво вспоминали того, другого… В их доме всегда стучала машинка, Аллочкина мама почти не поднимала своей облысевшей головы от шитья. В сущности, на ее работу жили, потому что Аллочка пыталась заочно кончить пединститут и часов в школе имела немного.
Все у них было по-прежнему. Ничего не прибавилось за прошедшие годы, висели те же бархатные портьеры, на буфете лежали те же дорожки ришелье, кровати оставались кроватями с шишечками, с марсельным покрывалом и накидкой на подушках. Послевоенный, сражавший нас наповал шик истлевал потихоньку, и было по всему видно, что перемен в доме не предвидится. Неоткуда было им взяться. Правда, к ванне подвели водопровод и слив. Она так и стояла посреди кухни, и это уже выглядело глупо и неопрятно, а Аллочка сказала:
– Двое отпускных на канализацию ушло, прямо ужас…
Однажды, когда мы совсем разомлели на лавочке и отупели от семечек, калитка скрипнула, и хорошо одетый, весьма солидный господин шагнул во двор.
– Ой! – закричала Аллочка, стряхивая с груди семечную шелуху, и скорее по быстроте ее реакции, а не по чему другому, я сообразила: пришел Геня-Гена-Геннадий, как его там, Беспалов.
Он поцеловал нам грязные от семечек руки, вытер красивым клетчатым платком пот со лба, изящно поддернул на коленях красивые брюки и сел у наших ног на детской скамеечке.
И все вернулось. Был влюбленный парнишка, который преданно смотрел на Аллочку. Потрепанная жизнью, неухоженная женщина обретала былую красоту и уверенность в себе. Мне отдавалось привычное место прислужницы, субретки. Даже орущие во всю глотку наши дети стали тише и несколько растворились в пространстве, будто наконец осознали вторичность своего существования супротив нас, родителей и главных. Так начался второй этап этой любви. Геннадий приезжал каждый год в отпуск. Один, без жены и детей. Их он отправлял к теще. Он оставлял свою красивую импортную машину – их было несколько за все время – у матери, а торчал у Аллочки. Из чужих палестин он привозил ей фартучки на грудь, взбивалки для коктейлей, микроскопические открывалки для кока-колы, разноцветные губки для мытья посуды, цветные мелки детям, мониста из ракушек и прочую мелочь, от которой Аллочка в восторге закатывала глаза, потому что не имела для нее значения бессмысленность подарка. Она наполняла это дарение своим внутренним содержанием, а значит, цены всей этой чепухе не было.
Мы больше не пересекались с Геннадием во время его приездов, но Аллочка… Как она изменилась. Она стала даже лучше, чем была в детстве. Это была женщина, испившая до дна горечь и успокоенная тем, что все уже позади. В конце концов, горечь позади – это даже лучше счастья впереди. Какая разница, что будет завтра или через год… Было бы сегодня! А сегодня было таким, что не раздражали чужие, сшитые матерью платья, висящие на плечиках, не саднили душу переводы алиментов и бесконечный стон мамы по вечерам: «Что с тобой будет, когда я умру?»
Все это не слышалось, не виделось, потому что лежали на буфете цветные соломки для виски со льдом, инкрустированные прищепки держали на веревке столовые салфетки многоразового использования.
– Он построит там плотину, – горячо говорила Аллочка в мой приезд, – и тогда сможет развестись с женой.
Похорошевшая, вдохновленная, она снова стала нравиться мужчинам. Видимо, мужчины все-таки существа в себе абсолютно не уверенные. Им обязательно надо, чтобы кто-то другой утвердил их в том, что у них перед глазами.
Возник инженер по технике безопасности, скромный, хороший дядька, чуть прихрамывающий и очень этого стесняющийся. Он влюбился в Аллочку и сделал ремонт их дома, потому что давно прогнили половицы, перекосились рамы, осела дверь. Это он как-то исхитрился затащить ванну в самый угол и загородить ее полиэтиленовым пологом и таким образом придать кухне человеческий вид.
– Ну что ты! – махнула на меня Аллочка. – Зачем он мне нужен? Я подожду Геночку…
У нее стало что-то с памятью, потому что разговор теперь шел такой: они будто бы любили с Геней друг друга с детства, а этот подлец, этот авантюрист, этот брачный аферист – первый муж – сбил ее на какую-то секунду с толку, воспользовался ее девичьей, опять-таки секундной, слабостью, в результате которой мгновенно появилось двое детей, и только после этого она, Аллочка, очнулась…
– Ты не помнишь, – спрашивала я, – почему ты поехала в Одессу?
Аллочка смотрела на меня удивленно.
– Ты что, забыла? Там же была тетя! Я была малокровная, и мне нужно было усиленное питание…
Я поняла: нет ничего сильнее идеализма. Выношенная, дорогая тебе идея – все по сравнению с грубыми материалистическими фактами. Это они – мираж, иллюзия или что там еще… А идея? Идея – это истина.
Инженер по технике безопасности женился в конце концов на главном гинекологе нашего города. Злые языки говорят, что у них даже собака ест из серебряной тарелки, а то, что во дворе у них стоит «Мерседес», это можно было увидеть собственными глазами.
Какая же паскудная вещь – время! Оно не останавливается ни на минуту, даже если нам до зарезу нужно задержаться. Оно плюет на нас, наматывая годы с необходимой лично ему скоростью.
Мы с Аллочкой встретились уже возле могил наших матерей. Мы вместе красили оградки. Я писала ей письмо, предупреждала, когда приеду, а она разживалась за это время краской.
Количество же плотин… На мой взгляд, на земном шаре гораздо больше, чем нужно для счастья одного человека.
– Он такой специалист! – говорила Аллочка, размахивая необыкновенной красоты кисточкой из тех же самых чужих палестин… – Он просто нарасхват! Но это, может, и лучше… Дети наши выросли… Не будет им травмы… Ты же знаешь мою Марью…
Я знала ее Марью. Марью – моряцкую дочь… Это была большая, сильная, мосластая девица, она метала копье почти дальше всех на Украине. И муж у нее был гиревик, и ребенка своего они бросили в воду, когда тому было две недели, по какой-то наимоднейшей педагогической методике.
– Скажите ей, тетя Валя, – говорила мне Марья. – Даже если он разведется – что еще не факт, – зачем ему старая баба? Кто это меняет старую на старую?
– Машенька, – не очень искренне отвечала я, – тут же любовь. Тут твоя логика бессильна…
– Любовь? Любовь? Ой, тетя Валя! Не смешите! Мать жалко, она же на самом деле его ждет…
Потом умерла и Генкина мама. Это случилось летом, когда я была там, ездила недалеко в командировку и не могла не заехать к Аллочке. Она жила уже одна, сын завербовался на Север, она никогда никуда не уезжала летом, боясь, что пропустит приезд Геннадия. Он регулярно присылал ей красивые открытки, но в них никогда не содержалось ни информации, ни чувства.
– Нельзя, – объясняла мне Аллочка. – У нас же грешная любовь, а в его положении…
Мы сидели с ней на маленьких скамеечках возле двух кирпичей, между которыми горел небольшой костерок, и ждали, когда на большой сковороде поджарятся семечки. Подсолнечные и тыквенные, они потрескивали и вкусно пахли, и мы хватали их прямо с огня, чтобы не дай бог не прозевать и пережарить.
– Алла Григорьевна, Алла Григорьевна, – услышали мы с улицы. – Слышали? Тетка Клавка Беспалиха возле колонки рухнула, синяя вся сделалась, захрипела – и с концами.
– Боже мой! – закричала Аллочка и посмотрела на меня так, что я поняла: значит, приедет Гена? Не может не приехать, раз такое горе. Нет такой плотины, чтобы дорогу ему перекрыла…
– Конечно, – ответила я вслух на немые ее глаза.
– Еще бы! – сказала она. И мы стали ждать Геннадия.
Старухи с улицы как-то обкладывали покойницу солью, жара ведь… Дверь почему-то держали закрытой… От мух, что ли? Мы сидели со всеми, мы уже прожили такие же скорбные часы в своей жизни, горько плакала Генкина сестра, но часто вскакивала и куда-то бежала: похоронить – не родить, хлопот куда больше…
Он вошел неожиданно, как всегда бывает, когда очень кого-то ждешь… Геня-Гена был уже полный, заматерелый мужик, с основательно обозначившимся пузом, с хорошо выраженной плешью, в темных безоправных очках. За его спиной уверенно стояла женщина в черном красивом платье. Она с нескрываемым интересом оглядела убогую квартиру – родину известного строителя плотин – и, видимо, так мне показалось, даже присвистнула от удивления. Генкина сестра совсем завыла и стала биться головой о край гроба, ожидая, что ее оторвут от этого дела, но все пялились на приезжих, и пришлось Аллочке перехватить голову сестры, занесенную для очередного удара, и прижать к себе. Шишка у сестры была приличная.