Чем мне расплатиться с пылкой Румянцевой за ее эмоции, чем мне вернуть долг Антону за то, что он ко мне обратился? И чем мне отдать Лиле за ее любовь?
Мы всегда норовим заплатить за любовь и веру не тем, что с нас спрашивают, а деньгами или еще какой-нибудь чепухой, — эта подмена и рушит все. Финансовый кризис мира, кризис всей кредитной системы — это кризис культуры Запада, потому что именно в просвещенном западном мире принято брать в кредит веру, любовь и преданность — и никогда не платить по счетам. Запад отдает миру совсем не то, что он у мира брал, — не веру и истовую преданность, а цивилизацию и материальные блага, а это неравноценный обмен. Однажды должно было все лопнуть — если каждый гражданин не отдает долгов. Мы все берем непомерные кредиты, вся наша жизнь — гигантский непогашенный кредит. Мужчины берут у женщин и детей, общество берет у граждан, корпорации берут у менеджеров, а менеджеры у вкладчиков — берут то самое, что отдать в принципе не могут никогда, а именно — веру.
Заплатить однажды следует наличными, то есть своей жизнью, а так, буквально, возвращать долг никто не собирается. Мы охотно пользуемся данной нам в кредит любовью, а оплатить ее нам нечем. Чтобы до конца расплатиться по счетам, требуется разделить с человеком не радость, не обед, не постель — но смерть, это и будет оплатой наличными.
Главное, что можно сделать, это разделить смерть, потому что это самый важный момент жизни. Последние дни человека, когда он расстается со всем бренным, и это расставание столь мучительно для природы, что выглядит как яростная болезнь, — эти последние дни самые важные. В эти дни человек — ненадолго — делается воистину человеком, самым чистым, самым ясным, свободным от страстей. И самое страшное предательство — уклониться от того, чтобы разделить с человеком этот переход — то есть не разделить его старость, болезнь и смерть.
Поэтому и наступил кризис в мире, думал Бланк, что Рихтер и Татарников ушли — вот так, в тишине и одиночестве. И мир не сумел с ними расплатиться, не было в мире такой монеты, чтобы вернуть взятое у них в долг. И уходя, они словно потянули весь мир за собой — так однажды ушла в образовавшуюся воронку Атлантида, когда ее праведников бросили в яму без достойного погребения. Современный мир треснул и стал сыпаться, стал тонуть — точно по той же причине. Так всегда рассыпались в прах пышные царства, оттого что не умели расплатиться с праведниками, не знали, как это сделать. Царства желали себе жизнь вечную, как нынче неопетровская Россия наметила себе триста лет триумфа, — и знать не знали того, что, уклонившись от долга по отношению к одному-единственному человеку, они обречены.
И я никогда так не поступлю, думал Бланк. Я столько раз пройду этот путь освобождения от страстей, сколько с меня потребуют. Как это сделать по отношению ко всем одновременно — я не знаю. Надо бы спросить у отца Павлинова — наверное, есть способ. Может быть, Павлинов посоветует. Я могу сделать совсем немного: только расплатиться по взятым кредитам. Вот и все. Это простой и понятный долг.
Журналистом мне, пожалуй, не быть. Но есть занятия не менее важные.
Он шел домой, и постепенно страх, оттого что он лишился работы, досада на Сердюкова, неловкость перед Румянцевой и даже горечь от расставания с Сергеем Ильичем — постепенно все это отошло, и мысли его сделались свободными. Это был последний подарок, который сделал ему Татарников. И Бланк подумал, что этот подарок ему уже отдарить нечем — но, может быть, Татарникову отдадут долг за него, как-то иначе, по ту сторону реки.
Свежая простыня, открытое небо за окном, книжные полки — это и была награда Сергею Ильичу за всю его жизнь, и спокойствие, которое он обрел в последние часы и которое передал другим, — это и была награда за чистоту.
И если бы кто-нибудь из милосердия решил сократить его мучения и избавить Сергея Ильича от долгой боли — сразу умертвив его, то этот доброжелатель лишил бы Татарникова самого важного в его жизни. Тогда не состоялось бы высшее достижение этих дней — последнее созревание его души.
— Знаете, Антон, — сказал Сергей Ильич, — со мной в эти дни произошло больше, чем за многие долгие годы. Я все время считал, что многого не успел. А сейчас вижу, что главное происходит с человеком, когда он уже ничего не хочет.
Знаете, я прежде любил выпить. Стыдно сказать, но любил. Знаете, Антон, мне всегда казалось, что лучше выпить рюмку водки, чем вести пустые споры. Звали меня на какую-нибудь дискуссию, а я думал: посижу дома, почитаю, рюмку выпью. А теперь мне пить уже не хочется. Знаете, мне теперь мало чего хочется — мне так хорошо и покойно, что даже желаний нет. Просыпаюсь от чувства счастья. Так рад, что не в больнице, а дома, лежу на своей кровати, смотрю на свои книжки, на мамину фотографию, и я так счастлив. Как же здесь хорошо, Боже мой. Вот диван, это мой старый диван. На нем спал мой дед. На нем спала моя мама. Я счастливый человек, Антон. Мне даже не хочется тушить лампу. Ведь в темноте я не буду видеть маминой фотографии и своих любимых книг.
Знаете, круг мечтаний так сузился. О чем же мне мечтать, когда все собралось в этой комнате. Теперь я вижу, что у меня есть все, что можно только пожелать. Ну что бы я мог хотеть? У меня действительно все есть. Я лежу в доме, смотрю на стену, на окно. И я счастлив.
Поехать куда-нибудь? Но, знаете, я уже не хочу никуда ехать. И зачем? Поесть вкусного? Вы же знаете, я и раньше не особенно любил есть. Почитать? Но, боюсь, у меня не будет времени дочитать книжку. Да, мне приятно знать, что есть новая книга — вот, вижу, вы принесли книжку, спасибо, — мне приятно думать, что вечером в нее загляну. Если не усну, конечно. Я ведь сразу засыпаю, когда отпускает боль. А просыпаюсь от счастья.
Если бы мне сказали, что у меня впереди есть год, я бы, наверное, стал думать о рыбалке, но у меня ведь нет года. Час, может быть. Судя по болям, это очень быстрый процесс. Ураганный процесс.
И хорошо, что есть ясность. Нет, поверьте, я не лукавлю. Что же мне храбриться перед вами. Сужается круг, и в этом круге так светло и ясно — так чисто, что ничего другого уже не хочется.
Но, знаете, мне уже не обидно. Сначала мне было обидно, теперь нет. Наступает такое чувство порядка и счастья. Только вот жену жалко. Нюру, кошку мою, жалко. Кто позаботится.
Татарников долго молчал, только скрипел дыханием. Антон слушал пилу, работающую в его легких.
— Что делать. Надо встретить достойно. Это как гость. Принять. Прибрать в доме. Починить электричество. Накрыть стол.
И опять молчание, только пила работает, скрипит.
— Не напишу уже ничего. Вы напишите.
— Зачем же вы мне говорите «вы». Всегда было «ты».
— Потому что человека надо ставить высоко. На «вы». Только на «вы». Наше «вы» — оно ближе, чем «ты». Вы напишите.
— Я сделаю что смогу, — сказал Антон. — Я всем вам обязан, учитель. — Он впервые назвал Татарникова учителем и услышал в ответ:
— Вы не ученик, Антон, вы друг.
И еще услышал:
— Пожмите мне руку.
Антон стиснул слабую руку умирающего и сказал:
— Для меня было честью быть вашим другом эти годы, Сергей.
И тот ответил:
— Спасибо. Мне было счастливо с вами.
Крепко сбитая почва под ногами, они шли по бурой дороге в сторону Мазари-Шарифа. И казалось, теперь совсем близко горы. Огромные твердые горы были видны еще с той стороны реки, а теперь словно выросли, и они шли к горам.
Если смотреть на горы — то делается радостно, а если смотреть под ноги — неприятно. Хотя войны несколько лет не было, земля хранила ее в себе: кажется, если раскопать почву — вылезет война. Не в том дело, что грязно. Как будто у нас в России чисто, словно непривычны мы к помойке и пустырям. Но в России помойки вольготные, они образовались от широты русской души, оттого что у нас много места, и почему бы не набросать на пустое пространство всякой дряни — какая разница? Здесь обломки и огрызки войны были вбиты в почву с упорством и настойчиво, нарастали слой за слоем, каждая война оставляла свой слой мусора, и мусор с годами каменел. Точно здесь, на дороге в Мазари-Шариф, была устроена всемирная свалка, собрали отбросы со всего мира и высыпали нарочно здесь, именно на эту каменную почву. Будто большая мировая империя выбрала это место специально, чтобы сделать его неудобным и больным. Словно античные виллы, декларации прав человека и гражданина, прибавочная стоимость, маржа, банковские кредиты, современное искусство — все то, что делает мир таким прекрасным, — словно все это строилось где-то далеко, для других людей, а грязь и отходы от строительства свозили сюда. Словно большой светлый мир, который решал большие светлые проблемы, вываливал сюда то дрянное, что оставалось от больших светлых дел. Здесь копилась вековая помойка, словно весь мир свозил сюда свое зло, жажду убийства и насилия, преступления и предательства — вбивал это зло в почву, а отравленная почва каменела и чернела.