Прошло время. Я принял на себя политические обязанности, которые отдалили меня от Толедо и от нее, хотя мне не удалось избавиться от воспоминаний о ней. Я был в Кадисе с кортесами, занимался в Мадриде делами регентства, принимал в Валенсии того, кого народ назвал Желанным. В 1814 году король выслал меня в Толедо, где я вновь встретил ее; она очень изменилась – с головой ушла в молитвы и варенья; теперь это была грузная, светившаяся довольством женщина с моложавым лицом, несколько глуповатая, потому что говорила только о том, как она молится и ест, о Боге и пирожных, не слишком отделяя одно от другого. Моя ссылка в Толедо длилась шесть долгих, тоскливых лет; и страдал я там не столько от того, что решением суверена, утратившего ко мне доверие, был отлучен от политики, сколько из-за тяжелого чувства, которое возбуждала во мне эта новая Майте, ловившая раньше любой случай, чтобы остаться со мной наедине, а теперь занятая лишь поглощением сластей вопреки запретам ее врача. Теперь она почти никогда не говорила о прошлом. А если и говорила, то ограничивалась холодными, сухими, безличными замечаниями, как человек, которому достаточно бросить два-три слова о хорошо известном деле, не заслуживающем ни особого внимания, ни переживаний. Все это, полагал я, было знаком ее частичного выздоровления от помешательства, но выход из помраченного состояния не был ни прямым, ни безболезненным. В сущности, ей просто удалось избежать худшего и выжить. И вот – «Отче наш» и марципаны. Да простит мне Бог мою непочтительность, но я просто хочу нарисовать тебе как можно более правдивую картину.
Три года назад, когда к власти опять пришли либералы, я тоже вернулся к политической деятельности в качестве президента хунты нашей провинции. И мне снова пришлось отдалиться от Майте. Она осталась в Толедо, но теперь она жила с Карлотой, с мужем Карлоты, итальянцем, и внуками, наполнившими ее жизнь новым смыслом; было просто удивительно видеть это позднее пробуждение материнского инстинкта в женщине, ранее совершенно равнодушной к своей собственной дочери. В общем, в ней уже не осталось ничего ни от той девочки из Аренаса, дожидавшейся, когда я завершу мое религиозное образование, ни от бледной, дрожащей от испуга женщины, приехавшей двадцать лет тому назад в Толедо. А ведь это, напоминал я себе, жизнь одного человека, ее жизнь со всеми ее страданиями и муками, с бурями, бушующими в глубине ее души, как в глубине тихого омута. Да, и вот еще что: теперь она растолстела сверх всякой меры, врачи уже отчаялись привести ее в норму, они говорят, что она больше доверяет своим вредным привычкам, чем медицине, и оставляют ей лишь несколько лет жизни.
И тем не менее она переживет меня. Мне уже приходит конец, Мануэль. Посмотри на мою жизнь. Добавь к тому, что я слаб от рождения, все те невзгоды, что мне довелось пережить вместе со страной в течение пятнадцати лет военных нашествий, братоубийственных раздоров, несбывшихся надежд, провалившихся планов, невыполненных начинаний, брошенных дел; и главное, добавь к этому страдания Майте, которые ведь были и моими страданиями, и все это время не оставляли меня ни на мгновение, потому что, когда я терял ее – сначала в ее браке с тобой, а затем в ее помешательстве, – это каждый раз было для меня ничем не восполнимой потерей, и знаешь, сейчас я даже с умилением и тоской вспоминаю давние вечера в Толедо, когда она устраивалась у моих ног, брала меня за руку и, положив голову мне на колени, начинала бесконечный рассказ о своей трагедии. Я чувствовал – нет, чувствую – ее как часть самого меня.
Ты помнишь этот капричо Гойи, который он назвал «Волаверунт»? Женщина поднимается в воздух, надо лбом, в ее волосах, большая бабочка, словно лучистая звезда, а внизу свора монстров вцепилась ей в ноги. Каждый раз, когда я вижу эту картину, я думаю о душе Майте, которую увлекало в полет легкое порхание бабочек ее детства, мягкая и нежная тайна нашей совместной юности, но она, как ни старалась оторваться от земли, так никогда и не смогла взлететь: ее полет прервали монстры – светская жизнь, демон, плоть, все, что ты невольно привнес в ее жизнь.
Еще раз хочу сказать тебе, Мануэль: это не обвинение. Но у меня болит сердце и оттого, что ты пренебрег Майте, и от ее страданий, ее крестного пути. Я не мог не написать тебе. Теперь я кончаю. Мне нелегко далось это письмо. Возможно, оно еще более сократило мою жизнь. Мне надо собраться с силами. Я прошу Господа, чтобы он поскорее взял меня к себе, лучше всего, прямо этой ночью. Я уйду с Майте: не с теперешней, но с Майте воспоминаний, не с той, в которую вцепились монстры, а с той, которая с бабочками.
Да хранит тебя Бог, Мануэль. Твой шурин (который хотел бы никогда не быть им).
Конец эпилога
Прошло двадцать лет после того, как я получил это письмо. Мало-помалу я свыкся с ним, неторопливо и тщательно с ним рассчитался моим собственным рассказом о той ночи 22 июля 1802 года. В конечном счете моя ошибка родилась из чисто случайной путаницы: флакон с солями – чего я не знал – принц одолжил Майте, и одна эта незначительная деталь перечеркнула то, в чем я был уверен в течение тридцати лет, сняла вину с принца и лишила меня славы разоблачителя, которую я мог бы обрести перед лицом истории, хотя никогда не воспользовался этой возможностью. Но главное состоит в том, что письмо Луиса открыло мне мое ужасное невежество не в отношении того, у кого был или не был флакон с солями, но в отношении Майте, в отношении того, что скрывалось за ее молчанием. Где же начинаются преступления в этой дьявольской истории?
При одном из моих переездов в новый дом куда-то затерялся рисунок махи, сделанный Гой-ей, и бокал, в котором был яд. Я никогда не видел гравюру, о которой говорили мне он сам и Луис, – «Волаверунт». Смог бы я уловить в ней какой-то особый смысл? Я уже подзабыл латынь. Не знаю даже, что значит это слово – «Волаверунт».
Париж, 1848
Имеются в виду студенческие волнения во французской столице в мае 1968 года.
Ошибки свойственны людям (лат.).
Альфонс XIII – король Испании в 1902–1931 гг. В результате начавшейся в 1931 г. революции был изгнан из страны, жил во Франции, затем в Италии. Умер в 1941 г.
Petite histoire – рассказ, история (фр.).
«Критические и апологетические мемуары», относящиеся к истории правления сеньора Карла IV Бурбона, действительно были опубликованы Годоем между 1836-м и 1842 годами (в первоначальном – испанском – издании они состояли из шести томов). Дон Мануэль датирует свое «Предуведомление для читателя» 1848 годом, из чего можно заключить, что этот новый «Мемуар» – названный кратким лишь применительно к представлениям о размере произведений этого жанра, свойственным барокко, – был написан между началом 1847 года (для Годоя это и был его «порог восьмого десятка», поскольку он родился в 1767 году) и 1848 годом.
«Мемуары» Годоя завершаются 1808 годом, доходя до событий при Байонне или даже захватывая несколько месяцев после ее падения. Автор не сообщает никаких сведений о смерти герцогини и вообще ни разу не упоминает саму герцогиню, таким образом полностью игнорируя влияние, которое столь известная, деятельная и отважная личность оказывала на общественную жизнь Испании Карла IV, притом что ее необычная женственность, любезность и страстность натуры уже обеспечивали ей место в светской хронике и в хронике уголовной. Или в истории искусства, всегда фатально связанной с хроникой преступлений. (Байонна – город на юго-западе Франции, недалеко от Бискайского залива, где после мадридского восстания 5 мая, направленного против французских войск, встретились Наполеон, Карл IV, королева и Годой, а также Фердинанд. Вскоре после этой встречи Наполеон издал декрет о возведении на испанский престол Жозефа Бонапарта.)
Действительно, в 1848 году из лиц, имевших то или иное отношение к смерти герцогини, в живых оставались только Годой, умерший три года спустя, и Пепита Тудо, которая скончалась лишь в 1868 году.
Этот чрезмерно витиеватый, перегруженный и напыщенный стиль еще в большей степени, чем Годою, был присущ аббату Сицилии, тому самому, кому, по рекомендации Мартинеса де ла Росы, поручили окончательное редактирование «Мемуаров»; Сицилия, несомненно с целью продлить действие контракта и тем самым увеличить вознаграждение, коварно разбавлял текст водой. Достаточно напомнить, что Менендес-и-Пелайо (Марселино Менендес-и-Пелайо (1856–1912) – выдающийся испанский историк, библиограф и литератор. Труды Менендеса-и-Пелайо считаются образцовыми с точки зрения языка и стиля.), неукоснительный поборник языковой ортодоксии, квалифицировал испанский язык «Мемуаров» как «извращенный».