Наутро напела мне соседка. Скромничает, ломается, а у самой слюни текут от удовольствия:
— Военный какой-то чаще всех бывает. Кучерявый такой из себя. С ним это точно... При мне они запирались, куда уж дальше. А что не видела лично, этого не скажу, врать не буду.
Не хотел я ей верить, не хотел... Больно уж противная баба. Отравила мне все нутро.
... — Сука ты, сука!
— Не смей, дурак! Не смей!
— А... я не смей??? А ты...
— Убирайся сию минуту! Ты пьяный, мне противно на тебя смотреть!
И я ее ударил. С правой, крепко, со всей силы. Отлетела она на диван и смотрит на меня. Не плачет, смотрит только...
... — Ну вот что, герой, — говорит ее отец, — собирай вещи, и чтобы духу твоего здесь не было.
Я стою в дверях.
— За этим и пришел, — говорю. А сам пришел совсем не за этим.
— Судить бы тебя, негодяя, да стыдно. Позор!
— Прежде чем судить, надо рассудить, — отвечаю.
— Мне теперь уже все равно, — говорит она и смотрит в окно, — но тебе полезно будет узнать, с кем я запиралась. Я уже знаю, что тебе Мария Тихоновна рассказывала. Это было, я действительно один раз запиралась. От нее. Твой Романов был, он теперь военврач. Мы с ним чай пили, а она все лезла, каждую минуту заглядывала. Вот я и щелкнула замком у нее перед носом.
А я всё кидаю свои рубашки. Хоть бы замолчала, что ли...
— Заходили ко мне только твои друзья-альпинисты.
Захлопнул я чемодан.
— Что осталось, сложишь в старый рюкзак. Потом заберу.
Черт его принес, этого папашу. Мужик он неплохой, да приперся не вовремя...
Лучше не вспоминать. Пойду в дом, может, почитаю. Надоело все, опротивело. Читать второй раз тоже неинтересно. А этот вот читает и второй, и третий раз. Через день читает, по два часа перед сном — с девяти до одиннадцати. Бернард Шоу «Пьесы». Читает и смеется. Я до конца не смог добить, муть какая-то... Или не понимаю я? Стихи вот тоже. Хорошо, если к месту, по настроению. Можно тогда несколько стихов прочесть. Самых хороших. Есенин, например.
«Старый знакомый». Самая лучшая наша книга, да сколько же ее можно читать? «Записки охотника» Тургенева. Классик русской литературы. В школе проходили. Нежизненная какая-то вещь... Открыл книгу... «Орловский мужик невелик ростом, сутуловат, угрюм, глядит исподлобья, живет в дрянных осиновых избенках, ходит на барщину, торговлей не занимается, ест плохо, носит лапти...» Кому это надо? Орловский мужик... носит лапти... Ну и что? Мне-то что от этого?! Что ему тут может нравиться?.. Симфонии вот тоже. Слушает, глаза закрывает, чуть не плачет. И не притворяется, это точно. Пьесы эти ему действительно нравятся больше, чем «Старый знакомый». Понимает он. В этом все дело. Тут как в альпинизме: душой понимать надо. Сколько смеются над нами: «Умный в горы не пойдет». Не понимают, потому что не знают. А люди любят только то, что знают. Своих друзей, песни, которые сами поют, свой город, свою еду и обычаи. С какой стати мне, например, любить Рио-де-Жанейро или устриц с трепангами, которых я сроду в глаза не видел?! Но здесь не то, здесь обидно. Почему я отрезан от этих стихов, от симфоний и от этого самого Бернарда Шоу? А ведь они берутся судить о том, чего не знают. Как он о войне, о Ленинграде. Или этот геолог, что в журнале «Юность» поносит альпинистов. Они, мол, альпинисты, только и способны, что в поезде бравые песни петь. И после этого описывает, как проходили какой-то паршивый перевал да какие при этом были страсти. Загнать бы этого геолога хоть раз на Шхельду или на Ушбу!
Психологическая несовместимость. Так это теперь называется. Человека трудно переделать на свой лад, да и не нужно. Просто надо, видимо, держаться людей своего круга. Прав был, наверное, Морган, когда говорил о двух наследственностях: одна — это гены, а другая передается путем опыта предыдущего поколения через пример, речь, письмо. Мы называем это воспитанием, но кто, как не сама природа, распределяет это воспитание между людьми?! Одному много, другому поменьше, третьему — ничего. Вот ему как раз не досталось ничего. Кое-что он взял сам, но этим путем могут прийти к цели только гениальные одиночки. К тому же у него и нет никакой цели. И не будет уже. А жить нам надо...
Интересно, чем все это кончится? Как волки стали. Волки и те держатся стаями, когда прижмет. А мы ведь люди. Я виноват в том, что не хочу быть таким, как он. Это неправильно? Почему я должен становиться скотиной?! Слишком много я терпел и со всем соглашался. История с баранами, например.
Осенью мимо нас через перевал гнали баранов. Чабаны отар были последними людьми, которых мы видели. Напаивали мы их так, что они с трудом взбирались в седла. Один раз он позвал меня на двор и показал длинный шест с проволочной петлей на конце.
— Что это такое? — не понял я.
— Это баранина. — Он многозначительно подмигнул. — Козлятина жестковата и постновата. Тэке лучше всего готовить пополам с бараниной.
— Это не баранина, это — воровство, — сообразил я наконец.
— Вернее, это орудие для воровства баранины. — Он ничуть не обиделся. — И потом, это не воровство, а спортивная охота, которую ты так любишь. Интереснее, чем на козла. Убьем мы в этом месяце козла или нет, неизвестно, а барана зарежем. Это уж точно.
— А если тебя поймают?!
— Меня не поймают. Могу обойтись без тебя, коли боишься.
Я пошел с ним. Ведь все равно, если будет скандал, отвечать двоим. Простить себе этого не могу.
Наш домик стоит среди леса в самом широком месте ущелья. Лес тянется сверху вниз километра на полтора. Это была последняя отара. (Выведал, сукин сын!) Гнали ее двое чабанов. Один ехал на лошади впереди, другой сзади. В отаре голов 300, не меньше. По узкой лесной дорожке баранам идти неудобно, обычно отара идет не гуськом, а широко, поэтому часть баранов шла по лесу. Мы спрятались за большим камнем у дороги, и, как только передний чабан проехал, этот «спортсмен» накинул петлю ближайшему барану на шею и подтянул его за камень. Боялись мы только собак, они шли позади. Не успел я вцепиться в переданного мне барана, как он тащил за шею другого. Тут же раздался лай выбежавшей вперед собаки. Отмахиваясь от нее винтовкой, он вышел на дорогу. Меня он оставил с баранами за камнем. Я слышал, как он по-киргизски поздоровался с чабаном:
— Кандай, якши?! (Как дела, хорошо?!)
— Ыракмат, жакши! (Спасибо, хорошо!) — ответил тот.
В этот момент на меня выскочила с рычанием другая собака. Я чуть было не выпустил баранов и не бросился бежать в лес. Но лай собаки сливался с лаем других, и я на минуту сдержался. Голоса уже удалялись:
— Какой колхоз?
— «Светлый путь» колхоз.
— Кетты к нам чай пить.
Вот идиот, он хочет, чтобы я здесь век сидел с этими баранами!
— Эки чабан. Далеко пошел. Отара большой. Слава богу!
Собака не уходила и продолжала громко, с остервенением лаять. Судорожно засунув головы баранов в петлю и затянув ее покрепче, я взялся за камень. Второй камень попал в собаку, и я остался один. Бараны дергались и бились как удавленники, пришлось привязать их к дереву.
Я поносил его последними словами, а он только смеялся. Меня всегда поражали его наглость и цинизм. А когда мы напились, он стал издеваться над моей трусостью. Я тогда еще пил вместе с ним и принимал живое участие в работе «завода». Он привез с собой змеевик и устроил самогонный аппарат — «завод». Сначала все это было отлично, но потом я начал чувствовать себя неважно. Он здоров как бык, ему ничего не делается, а мне труднее стало ходить в горах, и я не мог работать в полную силу. Если бы я не отказался пить, то сделался бы точно таким же бездельником, как и он. Но видеть его пьяным было невыносимо. «Завод» работал, пока не кончился сахар. Без сахара жить трудно. По радио мы сообщили в управление, что случайно облили сахар керосином, и попросили разрешения одному из нас спуститься за сахаром в город. Разрешили. Бросили монету. Его был орел, а вышла решка. Вот и пришлось мне врать и изворачиваться. Кажется, в управлении догадались, в чем дело.
Он все еще валяется в кровати и смотрит в потолок. На меня внимания не обращает. Я налил воду в чайник, поставил его на печку. Сердце колотится, начало стучать в висках. Видно, поднимается температура. Сделаю только чай. Если хочет мяса, пусть сам готовит, а с меня хватит и чая. Но дров придется нарубить. Взял темные очки, топор и вышел.
Сколько раз я видел эту картину — свежий снег?! Вот что никогда не может надоесть человеку. Солнце слепит и печет, пушистый снег искрится, тени от елей контрастные, ели почти белые, а скалы в снегу, припудрились на время. К обеду они опять будут черными. Вон уже капает с крыши, хотя и мороз. Ясным зимним утром горы по-особому пахнут. Я не могу сказать, чем именно, но это такой же сильный запах, как в сосновом лесу, на скошенном лугу или в полынной степи. Никакой никотин и винный перегар не могут убить этого запаха. Они так же, как душная комната, только подчеркивают его восприятие. Пожалуй, это запах свежести, радости и здоровья, если только они могут пахнуть. Мороз чуть-чуть слипляет ноздри, воздух бодрящий, вкусный. Дышится глубоко, легко. Таким утром я очень люблю колоть дрова. Поставишь полено, оценишь взглядом — куда его ударить, размахнешься и — раз... надвое. Надо еще знать, куда его ударить. В ели, скажем, сучья идут прямо в дерево до самой сердцевины. Тут вдоль сучка и бить надо. А березка клинится, поэтому надо попасть по самой сердцевине, диаметром круг развалить. Приятно, когда правильно рассчитаешь удар: и полено разлетелось, и топор в землю не ушел. Но сегодня никакого удовольствия от рубки не получилось. Поленья остались только суковатые, кололись плохо. Стучало сердце, было жарко, но я боялся раздеться. Все не ладилось, к горлу подступала злость. Видно, его здорово забрало, когда я за топор взялся. Да и я был хорош... Ведь если бы он меня ударил, я мог рубануть его по башке. Сгоряча мог бы.