Еще было странно, что мамка не стала клещами вытягивать из Линды признание, хотя и спрашивала всякий раз, заглядывая к нам в кабинку, что произошло, но безответно.
По дороге домой разговор тоже как-то не вязался. И я наконец узнал старую песню: это мамка «не могла больше», мамка пряталась в свою скорлупу и не желала ничего ни видеть, ни слышать, и когда мы поели, а Линда была отправлена в комнату делать уроки на листочке из альбома, мамка срывающимся голосом сказала, что все, больше нам не выдержать никаких кризисов, ни в коем случае.
— Нет так нет, — сказал я только.
Она ошарашенно посмотрела на меня.
— Что ты имеешь в виду — нет так нет?
— Я не знаю.
Опять у нее сделался такой вид, будто она собирается мне врезать, но я даже не испугался, только похолодел, и тут она выложила, что с документами на удочерение ничего не получается, что нашу ситуацию изучили до мельчайших подробностей; и школа, и врачи, и всевозможные другие инстанции должны были высказаться на предмет того, в состоянии ли мы взять на себя заботу о Линде.
— А мы собираемся ее удочерить?
— Да, а ты что, не хочешь?
Разумеется, хочу, я ее удочерил в тот самый день, когда она приехала; вот с мамкой что-то чудное, вид у нее был такой, будто она никого вообще не собирается удочерять, и в неуклюжей попытке разобраться в этом деле я ляпнул, что мы встретили сегодня в трамвае Кристиана.
— В трамвае?
— Да, в форме, мы хотели купить билеты, а там вдруг он.
— В трамвае?!
В это было просто невозможно поверить, и, на мой взгляд, он там выглядел очень странно и не к месту, но я же его видел своими глазами и знал, что это мне не привиделось, что я и повторил в третий раз. Мамка только сидела и качала головой, и видно было, она сама не знает, смеяться ей или плакать. Но потом она все же встрепенулась.
— В следующий раз не забудь, пожалуйста, сразу взять с собой ранцы, — сказала она.
— Что значит — в следующий раз?
— То и значит, в следующий раз. Это же обязательно повторится.
Я не понимал.
— Посмотри на меня, Финн, — сказала она, схватила меня за плечи и заглянула мне прямо в самую глубину души. — Что бы ни случилось, вы должны быть лучшими в классе, невзирая ни на что, вы оба, понимаешь ты! Иди к ней и учи ее считать.
— У них же еще арифметика почти не начиналась…
— Иди к ней и учи ее считать, сказала я!
К сожалению, мамка оказалась права. Уже на следующий день Эльба был тут как тут со своим желтым пальцем, он опять вызвал меня из класса, провел по коридору и вниз по лестнице к ревущей Линде, просившейся к маме. Но теперь мы не стали садиться на трамвай, мы пошли домой пешком, захватив свои ранцы, и взялись за уроки с таким рвением, будто в тетрадках мёдом было намазано.
Затем это повторилось в третий раз. И теперь уж вся школа прослышала о происходящем, и Таня тоже, на переменке она подошла ко мне и сказала, что ей кажется, кто-то обижает Линду.
— А ты откуда знаешь?
Она пожала плечами и хотела вывернуться. Но на сей раз ее ослепительная красота ей не помогла, из моей памяти еще не стерся злосчастный медведь.
— Ты откуда знаешь? — повторил я, уже сильно злясь, но в ответ получил только одну из ее многочисленных невнятных улыбок, и мне оставалось только смотреть, как она возвращается к стайке девчонок, где ей никогда не стать своей; она и шла так, что видно было — понимает, что своей ей не стать нигде, и узнаёт в Линде себя.
Но Линда и сегодня не пожелала ничего рассказать. Опять мы приплелись домой и взялись за уроки. Я ей и угрожал, и заискивал перед ней, и ругал ее, сказал даже, что если она не признается, в чем дело, то мамка махнет на все рукой и уедет от нас навсегда!
Ничто не помогало. Линда хотела только держать карандаш, писать буквы и рисовать, высунув кончик языка из левого уголка рта, а щекой чуть ли не улегшись на листок, настолько сосредоточившись, что не было никакого сомнения в том, что мыслями она унеслась в мир, где до нее не добраться ни норвежской начальной школе, ни растерянным сводным братьям, ни мачехам. Линда была не от мира сего, настало время и мне это понять — она была марсианкой, посетившей землю, чтобы вести загадочные речи перед язычниками, по-французски перед норвежцами и по-русски — перед американцами. Она и судьба, и красота, и катастрофа. Всего понемногу. В ней как в зеркале мамка видела себя и свое детство. Возникшее вновь. Последние остатки того, что никогда не исчезнет. Очевидно, Бог создал ее с какой-то целью, у него был тайный план — но какой?
— Это что? — спрашиваю я.
— Жираф, — отвечает Линда и адресует мне такую улыбку, которая означает: да знает она распрекрасно, черт подери, что это не жираф и не майский жук, ну и что из того, на фиг нам сдались жирафы, похожие сами на себя? В копилку их складывать, что ли?
Итак, час настал.
Я достаю из шкатулки ключик и отпираю ящик комода, который оставался закрытым двести лет, нахожу там пачку пожелтевших как песок и весьма затрепанных конвертов, и еще старый альбом с фотографиями, его я раскладываю на кухонном столе.
— Линда, — говорит Линда, тыча указательным пальцем в мой младенческий снимок.
— Нет, — говорю я. — Это я.
Она не соглашается, мы ссоримся из-за этого, потом я уступаю ей, а еще вижу и мамку, и того, кто, очевидно, был моим отцом, вместе с дядей Оскаром, бабушкой, Туром и остальными членами семьи. Выглядят они вполне нормально. Они сидят на каком-то лесистом берегу, перед белой остроконечной палаткой, в руках у каждого кофейная чашка без ручки. На другом снимке мамка стоит рядом с этим чужаком возле статуи во Фрогнер-парке, я знаю, что статуя называется «Колесо жизни». На еще одном снимке тот же человек стоит на свежескошенном лугу вместе с молодым дядей Бьярне, оба они держат в одной руке вилы, а другой рукой обнимают друг друга как братья. Ничего необычного.
Иначе говоря, ничего я не вижу. Вижу только, что мамка в основном такая же красивая, как Марлене, и даже красивее, и что этот папаша-кукушонок не так уж на нас и похож, ни на меня, ни на Линду, короче говоря, никаких открытий.
И если я думал, что нас настигла какая-то болезнь — а я так думал — и старые фотографии на манер рентгеновских снимков смогут открыть мне ее, то я просчитался. Но означает ли это, что теперь мы можем считать себя здоровыми?
Я замираю, держа в руках фотографию, которая будет со мной всю оставшуюся жизнь и во все причудливые фазы этой жизни будет что-нибудь значить для меня: начало начал района Тонсен, на месте нашего будущего жилкооператива пока стройка, посреди моря глины кран несет на место бетонный элемент для корпуса номер четыре. В кабине крана жарким летним днем 1953 года сидит наш отец, он работает бесплатно, чтобы заслужить для нас право жить здесь; так же и все остальные на снимке, люди с тачками и цементомешалками, люди в клетчатых рубашках с засученными рукавами, с подтяжками и кепками. Это вообще-то фотография, которой можно гордиться, а не какая-нибудь постыдная тайна. Но и на этом снимке он тоже невидим, невидимый человек, управляющий похожим на железную цаплю и на виселицу краном, задача которого переносить пронумерованные бетонные элементы и устанавливать их точно на отведенное для них место, чтобы потом на протяжении нескольких десятилетий люди могли среди них жить, обедать, спать и воспитывать детишек, а те подрастают и вытаскивают из шкатулок на свет божий тайны и хранят свои секреты, хотя те того гляди взорвут их изнутри.
Она настраивает меня на торжественный лад, эта фотография, всегда лежавшая запертой в ящике; я держу ее в руках, потом чуть ли не смущенно кладу на стол, оперев о солонку, и сквозь пастельного цвета жалюзи, подвластные только мамке, мы с Линдой эти шнурки и шарниры вечно запутываем в узлы, я бросаю взгляд на горную вершину Фредди I, потом опять опускаю глаза на снимок, на черно-белую фотографию невидимого мужчины за работой.
Это моя фотография.
Линда тоже нашла себе одну, это фото мамки, сидящей на бампере черного «Форда», в котором я тут же опознаю модель тридцать шестого года. На мамке сандалии и белое платье, в волосах ромашки, и она улыбается будто в ответ на чье-нибудь шутливое замечание, мое, например, или Линдино, во всяком случае, на замечание человека, которого она любит. Самая живая фотография во всей стопке, стоп-кадр беззаботного мгновения в мамкиной жизни. Может быть, именно этого она не хотела ни снова увидеть, ни нам показать — что и она улыбалась и была счастлива?
Потому что это осталось в прошлом?
И есть у меня фотографии меня самого, сделанные в минувшие времена; почти на всех этих снимках я один, потому что это мамка меня фотографирует, а на остальных — мы с ней вместе. Есть, правда, несколько фото, которые сделала этим летом Марлене: на них, кроме меня, еще Линда и Борис, и мы спокойно на эти фото смотрим, да? Они для того и делаются, фотографии, чтобы мы время от времени доставали их с чувством, что все путем, смотрели на них в мире и молчании, под дружелюбные воспоминания нашей памяти. И еще: мы такие же обыкновенные, как та компания на снимках, лежащих стопкой на столе.