Первым делом Зюзик отправляет меня в душ. Я моюсь с непередаваемым удовольствием, я уже почти забыл, что на свете существует такое благо — горячая вода. Тем временем Зюзик притаскивает жратву. Картошка с котлетами и горсть сухофруктов.
Вокруг меня сидят несколько человек. Они расспрашивают, как там в полку. Я рассказываю им про взлетку, про трупы, про разведку.
Комар тоже здесь, это высокий смуглый парень. Зюзик знакомит меня с ним. У Комара отбита пятка — он сидел на броне, когда их бэтэр обстреляли из крупнокалиберного пулемета, и ему осушило ноги. Теперь правая пятка у него все время гниет. Врачи сделали ему разрез и вставили в ногу резиновую трубку, чтобы отвести гной, теперь за Комаром постоянно тянется тонкий белесый след.
— Ну как там, в полку? — спрашивает меня Комар.
— Нормально, — говорю я.
Он угощает сигаретами, мы закуриваем.
— Я там бушлаты вешал, в каптерке. Ну… В общем, письмо твое нашел.
— А, — говорит он, выпуская струю дыма, — Читал?
— Читал.
— Классная девчонка, да? Тут все плачут, когда я читаю.
— Жена?
— Да так… Вернусь, женюсь, наверное.
Вечером все собираются за телевизором. Показывают какое-то кино. Я не смотрю. Мне достаточно того, что я нахожусь в покое, среди чистых простыней и рядом с душем. Я блаженствую.
— Интересно, а в других госпиталях также? — спрашиваю я.
— Нет, — говорит один парнишка с перевязанной рукой, — так только здесь. Когда я лежал во Владике, нас там мудохали по-черному. Там полный беспредел, как в полку. А здесь здорово. Я здесь уже два месяца…
Эти люди кажутся мне почти что полубогами. Подумать только, два месяца без издевательств! Я смотрю на них с завистью. Мне так хочется остаться здесь, мне так хочется стать одним из них и жить в этом эдеме! Господи, да я бы все делал, я бы мыл посуду, таскал бы дрова и чистил бы парашу, лишь бы задержаться здесь хотя бы на месяцочек! О комиссовании я даже и не мечтаю, хотя они говорят об этом так просто, словно об ужине.
Я прошу Зюзика поговорить с врачами насчет меня. Может быть, мне тоже удастся прибиться. Ведь не выписывают же они парней, стараются задержать их здесь как можно больше и по возможности комиссуют. Врачи заботятся о нас больше, чем командиры и прячут нас от этой войны, как только могут. Они ведь понимают, что выписать из госпиталя, значит — направить прямиком в Чечню. Здоровые погибают, больные — живут.
— Я поговорю насчет тебя, — обещает Зюзик, — я обязательно поговорю.
В госпитале меня не оставляют. Мне даже не разрешают переночевать. Ровно в десять вечера молодая медсестра провожает меня до калитки и закрывает за мной ворота. Я стою на улице и смотрю, как она вешает замок. Мне не хочется уходить. Во всяком случае, сегодня я в полк точно не вернусь.
Я иду на стройку, отгороженную от госпиталя забором, нахожу маленькую комнату без окон и ложусь спать. Здесь уже стоит принесенная кем-то лавочка, я не первый бедолага, который ночует здесь. Лавочка узкая и чертовски неудобная, но спать на ней можно.
* * *
Несколько дней я живу на стройке. Вечерами устраиваю вылазки за жратвой, днем отсыпаюсь. Житуха, в общем, ничего, и я даже подумываю перебраться сюда насовсем. А что? Перетащить из шишиги матрас с одеялом и до осени можно будет жить. Жрачку можно выпросить в госпитале — пока Зюзик там, с голодухи я не помру.
В одну из ночей ко мне приходит выводок котят. Они залезают на лавочку и облепляют меня со всех сторон, пищат, лезут под мышки, и, пригревшись, засыпают. Я их не гоню, ночи стали холодными, а они неплохо греют. Их мать, наверное, убили; во всяком случае, за эти дни я её не разу не видел.
* * *
Однажды просыпаюсь от криков. Осторожно, чтобы не зазвенеть битым стеклом, подхожу к двери и долго слушаю. Ночами в Моздоке очень опасно — банды разгуливают почти не скрываясь.
Но это наши. Говорят по-русски. Хорошо. Какие-то дембеля пьют водку.
Они обосновались на первом этаже и подниматься, вроде, не собираются. Я ложусь на свою лавочку, накрываюсь кителем и лежу. Заснуть уже не могу.
Я слушаю, как они пьют и не шевелясь лежу на своей лавочке, я боюсь, что если я начну переворачиваться или вставать, лавочка скрипнет и меня найдут. Я лежу так несколько часов, у меня сильно затекает бок и бедро, но я лежу не шевелясь.
Меня все равно находят. Оказывается, дембеля привели с собой проститутку, и пока они пили, та сбежала от них. Они искали её по всему зданию, а нашли меня.
Меня вытаскивают из комнаты и несколько раз ударяют пустой бутылкой по лицу. Какой-то пьяный казах, еле стоящий на ногах, бьет меня бутылкой и кричит «Ты кто? Убью, сука!» Донышком он разбивает мне верхнюю губу. Остальные ходят по лестницам, ищут проститутку и орут. Сквозь проемы окон на цементный пол косо падают лучи лунного света, пьяные ошалелые солдаты шатаются по этому недостроенному зданию рядом с госпиталем в Моздоке и ищут проститутку. Меня пиздят в углу.
Наконец они уходят вниз, на первый этаж. Избитый, я возвращаюсь в свою каморку и снова ложусь на лавочку. Котята пищат и лезут ко мне под мышки. Наверное, они думают, что я их мамка. Мне нечем их покормить.
В нашей роте не остается никого. Я один. Рыжий с Якуниным сбежали, Осипов в Чечне — поехал на сутки связистом с командиром пехотной роты, да так и остался там, Зюзик в госпитале, за Тренчиком приехала мать и забрала его в отпуск на десять дней. Я знаю, что он больше не вернется. Надо быть полным кретином, чтобы вернуться сюда из дома. Никто не возвращается.
Про Мутного с Пинчей ничего не известно. Где они, никто не знает. Может, дома, а может, им давно уже отрезали головы.
Я не бегу. Я здесь уже пристроился, я привык в этом полку, эта взлетка — моя судьба, и я здесь. Так получилось. А сил что-то менять уже нет. Я научился здесь уходить в проеб и возвращаюсь в казарму лишь по крайней необходимости. Хотя именно мне сейчас бежать проще всего. Я тут никому не нужен, никто про меня не знает, кроме старшины, но он в Чечне.
Иногда я ухожу в госпиталь к Зюзику и живу там несколько дней.
На взлетку больше не хожу. Там теперь работает команда из какого-то молодняка, может, пехота, а может еще какие-то спецвзвода. Я живу в своей «шишиге». Сплю здесь, накрываясь ворованным в роте одеялом, а по утрам, после завтрака, ухожу в степь или в город. В очереди в столовую разведка ловит меня и говорит, чтобы я не проебывался и приходил в казарму мыть полы, но я забиваю на них. Иногда им удается взломать дверь в шишиге, тогда они вытаскивают меня на улицу и бьют, а иногда я запираюсь крепко и они уходят ни с чем. В такие дни я сижу внутри машины и слушаю, как они с той стороны взламывают дверь ломами, а потом сразу ухожу в степь, без завтрака. Кроме одиночества у меня больше ничего нет, я совсем один, сам по себе, меня никто не ищет и ни в каких списках я не значусь — наша ротная книга учета личного состава давно потеряна где-то в сортирах, а в штатное расписание полка меня не заносили — никому до этого просто нет дела — и я запросто мог бы убежать, но не бегу.
Иногда, когда разведка вытаскивает меня из машины и ставит в недельные наряды, я запираюсь в каптерке и выхожу лишь для того, чтобы выдать или принять оружие. Я уже спокойно смотрю на дедов и не ощущаю перед ними никакого страха. Я привык. И тумаки я уже почти не замечаю. Мои ребра болят постоянно, мне все время трудно дышать, десна сочатся кровью и зубы шатаются и сухари в столовой я всегда раздаю соседям — я не могу жевать — но я привык к этому и одним ударом меньше, одним больше — какая к черту разница. Получая под ребра я лишь постанываю по привычке, чтобы думали, что мне больно и не увеличивали силу удара.
* * *
Я все чаще и чаще ухожу в город. Отправляюсь в Моздок и просто брожу по улицам, наблюдая гражданскую жизнь.
Прохладно и люди спешат на работу. На переезде стоят машины, горожане на остановке ждут автобуса. Странно видеть, что в этом прифронтовом городе идет обычная жизнь, странно видеть людей, занимающихся своими делами. Кажется, что весь мир перевернулся с началом войны, что вся сошли с ума и все сконцентрировалось только на одном — на смерти, на трупах, на избиениях и страхе. А в мире, оказывается, ничего не изменилось.
Люди едут на работу мимо развороченных бэтэров, которые стоят на товарных платформах. В них горели наши солдаты. Над головами пролетают груженые смертью штурмовики, и на станции стоят эти страшные рефрижераторы с обгоревшими частями солдат, а рядом, на привокзальной площади, мужики пьют пиво и таксисты торгуются из-за выручки с клиентами в ста метрах от них.
Это странный город. Жизнь здесь соседствует со смертью, рутинная работа — с ночными грабежами и расстрелами. После наступления темноты на улицу нельзя ступить и шагу, здесь запросто могут украсть в рабство или пристрелить. Быть убитым здесь также естественно, как опоздать на работу. И все же каждое утро люди выходят из домов и спешат на работу, как будто самое страшное, что с ними может случится — это не успеть на автобус.