За дверью стояла Марина.
— У меня к тебе просьба на сто миллионов, — затараторила Марина. Раньше она не тараторила. — Ты не мог бы посидеть с Павлушей? То есть сидеть не надо. Ты живи своей жизнью, а я открою дверь в его комнату. Если он проснется, войди и поноси его на руках. Он успокоится, и ты его снова положи.
— А где твоя комната? — не понял Паша.
— Рядом с твоей. Твоя одиннадцатая. А моя тринадцатая.
Марина смотрела на него вверх и не дышала. Он не мог выносить этой ее зависимости. Можно было все то же самое сказать иначе. И иначе смотреть. Но она разучилась иначе. Видимо, жизнь за эти четыре года так повозила ее лицом по асфальту, что она забыла себя прежнюю.
— Я скоро приду, часов в двенадцать. Не позже.
Она решила взять судьбу в свои руки и хотела обернуться до двенадцати.
— Если он попросит пить, там на подоконнике. В термосе, — сообщила Марина, как бы подталкивая Пашу в нужном направлении.
— Ладно, — согласился Паша.
Она потянулась и поцеловала его в щеку. Это был поцелуй-унижение. И Паша сказал:
— Не вибрируй. Успокойся. Ты же женщина.
Марина приподняла брови, как бы удивившись этому открытию. Ее глаза были разрисованы фиолетовыми тенями, как у дикарки. Зеленый маникюр. Тяжеловесные украшения. Только перьев в голову не хватало.
Марина повернулась и зацокала по коридору, и ему казалось, что ей очень неудобно идти на каблуках. А идти придется далеко и долго.
* * *
Павлуша спал на животе, утопив лицо в подушку. Паша подошел к кровати, всмотрелся с пристрастием. Спинка ходила — значит, дышал. У Паши отлегло от сердца. Он все же чуть развернул головку и сделал в подушке вмятину, чтобы дать доступ воздуху.
Одеяльце слегка дыбилось над ребенком: так был мал, как кочка. В чем душа держится? И все время на краю: то лекарство съел, то возле моря один. Что стоит ему войти по грудь, потом по горло, волна подтолкнет… Много ли ему надо… Павлуша спал. Из-за полусферы щеки выступали маленький носик и раскрытые губы. И было невозможно себе представить, что этот спящий и тот орущий и канючливый — один и тот же человек.
Паша вернулся к себе. Лег, не раздеваясь, стал читать книгу о Хемингуэе. Однажды Хемингуэй был молод, беден, жил в Париже, любил Хэдли, родил сына Джона и написал «Праздник, который всегда с тобой». Он был счастлив. А потом, в конце жизни, был богат, жил на Кубе, имел дом, много кошек, жену Мэри, башню, но утратил что-то важное и убил себя. Ему было шестьдесят два года. Для смерти это мало. Однако шестьдесят два года — это время повторений. Все уже было, а теперь повторяется по второму и третьему разу. Новое — только смерть. Может быть, интересна только дорога, а в конце дороги той «плаха с топором». Хемингуэй густо жил и все успел. Рано завершил свой цикл, поэтому рано ушел. А Лермонтов еще раньше завершил и раньше ушел. Может быть, дело не в протяженности пути, а в его плотности. Но если опустить гениев, а взять обычных людей, то время реализации — от тридцати до сорока. Все, на что ты способен, надо заявить в это время. А на что он потратил свои от тридцати до сорока?..
Паша задремал. Взметнулся от крика. В его номер босиком и в пижаме вбежал Павлуша с раскинутыми руками. Паша вскочил, подхватил ребенка, ощущая его лопатки, как зачатки крылышек.
— Там бабай. — Павлуша показал на дверь.
— Ты же большой мальчик. Мужчина. Ты не должен бояться бабая.
Павлуша затих, перевесил тельце через Пашино плечо, как через балкон, и смотрел вниз и по сторонам.
Паша пошел вместе с ним в его комнату. Налил из термоса в стакан кипяченую воду. Павлуша потянулся навстречу питью и даже высунул язык. Стал пить, жадно и громко глотая. Напился и сказал:
— Не уходи. Я боюсь.
— Я хочу спать, — возразил Паша.
— Давай спать вместе.
Паша подумал, потом отнес Павлушу в свою комнату. Удобно уложил в кровать, а сам прилег рядом.
Павлуша приткнулся лбом к его руке, пониже плеча, и быстро заснул. Он вспотел во сне, лобик взмок. Паша слышал влажный след на своей руке и звук дыхания. Павлуша дышал, как будто произносил шепотом букву «и». Паша вдруг ощутил, как с каждым «и» его сердце обдает жаром. Это был не насос, механически и равнодушно перекачивающий кровь. Это была живая сумка, в которой копилась любовь. Копилась и грела.
Паше было неудобно пребывать в одной позе, но он боялся пошевелиться, чтобы не оторваться от «и» и не потревожить сон мальчика. Он лежал погруженный в любовь, как в море, и впервые без ненависти подумал о Павлуше-старшем: почему он такой? Потому что на него тоже брызжут. Его раздавила волевая мама, и, отходя в сторону, он самоутверждался на других.
Марина вернулась не к двенадцати, как обещала, а в два. Тихо прошла в комнату к Паше.
— Вы спите? — спросила она. — Ну ладно, не буду мешать…
Повернулась и пошла к двери. Она даже не поинтересовалась, удобно ли Паше соседство с ребенком, или он хочет остаться один… «Удивительная душевная неразвитость, — подумал Паша. — Заскорузла в своем эгоизме. А может быть, попытка выжить за любой счет…»
— Павлуша приедет? — спросил он из темноты.
Марина остановилась, и он услышал ее удивленное молчание.
— А ты не знаешь? — спросила она после молчания.
— Я ничего не знаю.
— Его посадили.
Паша сел на постели. Его глаза привыкли к темноте. Он хорошо видел Марину.
— А почему посадили?
— Ну, там многих взяли. Они все показывали один на другого. Как пауки в банке. Тату запугали, он раскололся. Всех заложил, только бы самому вылезти.
— А много дали?
— Тате?
— Нет. Павлуше.
— Много, но он был рад. Думали, хуже будет.
— А Тате?
— Не знаю. Мне не до него было. Я беременная. Жуткий токсикоз. Все время в обморок падала. Все-таки поздняя беременность. Через кесарево из живота доставали.
Марина начала елозить в своей сумочке. Достала сигареты.
— Не кури, — запретил Паша. — Здесь ребенок.
— Ах да! — вспомнила Марина.
Замолчали, ухнув каждый в свое. Значит, Паша обижался, перестраивался, определял своего «генерала», а у них тут твердь земная под ногами рушилась. Павлушу посадили. Марину живую ножом резали.
— А Тася? — спросил Паша.
— Она умерла.
— Сердце?
— Нет. Она была совершенно здорова. Врачи сказали, могла бы еще столько прожить. Шла в долгожители.
— А почему умерла?
— Врачи сказали: воля к смерти. Не хотела жить без Павлуши. Грандиозная старуха.
— Ты понравилась ей? — спросил Паша.
— А когда было нравиться? Мы десятого вернулись, а пятнадцатого его уже взяли. Я через месяц узнала, что беременна. Решила оставить. Бог дал, думаю, пусть будет. Я и не знала толком, твой или его.
Лицо Марины высвечивалось бледным кругом. Глаз не видно. Вместо глаз темные круги.
— Ты устала, — сказал Паша.
Марина молча пошла к себе. Она сбросила одежду и не стала смывать косметику, что безобразие. Легла прямо с крашеными глазами и под тоном. Не было сил. Да и какая разница? Прошлое опять надвинулось, как тень от бомбардировщика. Станцию разбомбило, сровняло с землей. И кажется, что следующая бомба попадет в макушку прямым попаданием. И она стоит, втянув голову в плечи, с живым свертком в руках, со свежим шрамом на животе.
Если раньше, потеряв «кучера», она могла идти переживать на выставку, то сейчас… Какая там выставка! Связана по рукам и ногам. В яслях Павлуша болел. Два дня походит, неделю дома сидит. В магазин и то не вырвешься. Полотенцем к кровати привяжешь — и за молоком, за хлебом. Бежишь обратно — в лифте слышно, как орет. Не орет даже — свищет.
В ателье взяли новую приемщицу. Все сроки вышли. Не может же ателье без приемщицы. Придется идти работать в садик — нянечкой, воспитательницей, кем возьмут. Там и накормят. И ребенок присмотрен. От прежних амбиций — один дым. Вот тебе и девятнадцатый век… Портниха Валя, добрая душа, отдала свою путевку. Заказчица ей достала, а она отдала. Мир не без добрых людей. Помогут. Не дадут пропасть. О себе можно забыть. Но надо жить для Павлуши. Он еще дурак, и еще долго она ему понадобится.
Вспомнила, как час назад сидели на берегу, запивали шашлык сухим вином. Как когда-то, так и теперь. Все повторяется. С той разницей, что тогда она была всем нужна, а сейчас никому. Ни они ей, ни она им. И все время в голове: Павлуша. Марина разговаривала с сыном на его языке, хоть это и непедагогично. «Пачет» вместо «плачет». И «кичит» вместо «кричит». Вдруг он сейчас проснулся, «пачет» и «кичит». А она тут — на пляже, среди посторонних людей.
В тишине заскреблась мышь. Марина с детства боялась мышей, испытывая перед ними почти мистический брезгливый ужас. Она поднялась, взяла одеяло, подушку и пошла в комнату к Паше. Бросила подушку на диван. Легла. Укрылась. Паша и Павлуша не пошевелились.
Мышь пилила зубами дерево. Их комнаты были соседними, и еще неизвестно, к кому мышь прорывалась, к ней или к Паше. Но сейчас это попиливание почему-то не пугало и даже показалось уютным. Марина не боялась, потому что рядом были Паша и Павлуша. Большой и маленький. Большой защитит ее, а маленького — она. Так, наверное, и выглядит конечная станция, когда есть в твоей жизни Большой и Маленький.