Лежу навзничь на песке, голова покоится на камне, безвредная, как планктон, волосы расплылись по воде, колышутся, текут. Земля вращается и прижимает к себе мое тело, вот так же она притягивает луну; с неба бьет солнце, красный огонь и пульсирующие лучи, сжигая мою ложную оболочку, сухой дождь пронизывает меня и разогревает кровяное яйцо, которое я в себе ношу. Погружаю голову под воду, чтобы промыть глаза.
У берега — гагара; наклонила голову, потом вскидывает ее и кричит. Меня она видит, но не обращает внимания, считает принадлежностью ландшафта.
Очистившись, я выхожу из озера, оставив там свое искусственное тело, оно плывет по воде, как безжизненное чучело, раскачивается на волнах, которые я подняла своими шагами, тычется сбоку в мостки.
Когда-то одежду оставляли у алтаря; эта жертва частичная, а боги требовательны, они хотят все, до последней черты.
Солнце уже на полпути к зениту, я проголодалась. Пища, которая в доме, — под запретом, мне нельзя залезать обратно в клетку, в деревянный ящик, Нельзя также использовать консервы в жестянках и стеклянных банках, стекло и железо под запретом. Направляюсь в огород, брожу между грядок, потом, завернутая в одеяло, сажусь на корточки. Ем зеленый горошек прямо из стручков и сырые желтые бобы, пальцами очищаю от земли морковь, все-таки надо будет прежде вымыть ее в озере. Одна поздняя клубничина, я нашла ее среди спутанных сорняков и усов. Красная пища, цветом как сердце, она самая лучшая, священная; за ней следует желтая, потом синяя; зеленая пища — это смесь синей и желтой. Выдергиваю свеклу, соскребаю с нее землю, вгрызаюсь, но у нее чересчур твердая кожура, я еще не набралась сил.
На закате жадно пожираю вымытую морковь, которая была спрятана у меня в траве, и часть капустного кочана. В нужник мне ход заказан. Оставляю горку навоза, помета, прямо на траве, ногой закидываю его землею. Так поступают все норные звери.
Устраиваю себе логово у поленницы; снизу подстилка из палых листьев, сверху наискось стоят сухие палки, переплетенные свежими сосновыми прутьями. Забираюсь туда, сворачиваюсь клубком, с головой укрываюсь одеялом. Здесь много комаров, одеяло они прокусывают, но лучше их не бить: на запах крови летят другие. Сплю урывками, как кошка; у меня болит желудок. В окружающем пространстве — шорохи; гукает сова — то ли за озером, то ли у меня внутри, дали придвигаются. Поднялся легкий ветерок, у берега бормочут маленькие волночки; многоязыкая вода.
Меня будит свет, пятнистый, проникающий сквозь ветки шалаша. Кости мои ноют, в теле хозяйничает голод, живот — как накачанный воздухом поплавок, вздутое акулье брюхо. Жарко, солнце почти что на полдне, я проспала все утро. Выползаю наружу и бегу на огород, где еда.
Остановила меня калитка. Вчера я могла в нее войти, а сегодня не могу: они действуют постепенно. Стою, прислонившись к забору, мои ступни оставили звериный след на мягкой влажной земле, пропитанной дождем, росой, водой, просачивающейся из озера. Резкий спазм в животе, я делаю шаг в сторону и ложусь в высокую траву. Там сидит лягушка, леопардовая, в зеленую крапинку, глаза с золотистой каемкой; предок. Она — одно со мной, блестящая, недвижимая, только горло дышит.
Отдыхаю, лежа на земле и подперев голову руками, стараюсь забыть о голоде, сквозь проволочные шестиугольники смотрю в огород: ряды, квадраты, колышки, подпорки. Рай для растений, они удлиняются прямо на глазах, впитывая влагу корнями, разгоняя ее по мясистым стеблям, выпотевая листьями, которые распалились в лучах солнца до ярко-зеленого румянца, — и сорняки, и законные растения одинаково, никакой разницы; а в земле вьются черви, розовые жилки.
Забор неприступен для всех, кроме сорнячьего семени, птиц и непогоды. Снизу вдоль него тянется ровик в два фута глубиной, выложенный давленым стеклом, битыми банками и бутылками, поверх еще присыпано гравием и землей, сурку и скунсу не подкопаться. Лягушки и змеи пролазят, но им разрешается.
Огород — это ухищрение, фокус. Без ограды его бы не было.
Я теперь поняла правила: они не могут находиться в огражденных, выделенных, местах; даже если я распахну двери и ворота, все равно им нельзя войти в дома и клетки — только снаружи, по свободным проходам, они не признают пределов. Чтобы говорить с ними, я должна приблизиться к тому состоянию, в которое перешли они. Как ни хочется есть, я не могу соблазниться забором, я уже так близко, не поворачивать же назад.
Но что-нибудь съедобное и незапретное должно быть. Что бы такое поймать? Раков? Пиявок? Нет, еще нет. Вдоль тропы растут съедобные растения, грибы; ядовитые я знаю и те, что мы собирали, тоже среди них — такие, которые едят сырыми.
Есть еще лесная малина на кустах, немного перезрелая, но есть, краснеют лозы. Я сосу ягоды, пронзительная сладость, кислота во рту, зернышки хрустят на зубах. Углубляюсь в лес по тропе, по туннелю, от деревьев прохлада, иду и высматриваю внизу, что бы можно было съесть. Пища насущная, они укажут мне пищу, ведь они всегда считали, что надо уметь выжить.
Мне снова попались розетки из шести листиков, сразу две, выкапываю хрусткие белые корневища и принимаюсь жевать, не откладывая до того времени, когда можно будет помыть их в озере. Под зазубренными ногтями у меня чернеет земля.
А вот и грибы, бледные, ядовитые, их я отложу на потом, когда буду готова, невосприимчива, и древесные наросты, желтая пища, желтые пальцы, тут же. Почти все они уже перестоялись, сморщились, но я отламываю те, что понежнее. Долго держу во рту, прежде чем проглотить, отдает гнилью, плесенью, сомнительный вкус.
Что еще? Еще что? Пока довольно. Я присаживаюсь, завернувшись в одеяло, отсыревшее в траве, ноги у меня совсем застыли. Этого мне не хватит, может быть, я сумею изловить птицу или рыбу, одними руками, это будет по-честному. Он уже растет во мне, что им требуется, они все равно отбирают, если я не напитаю его, он возьмет себе мои зубы, кости, волосы у меня поредеют, будут выпадать пригоршнями. Но я сама его там поместила, вызвала к жизни, покрытое шерстью божество с хвостом и рогами, оно уже образуется, возникает. Матери богов, что они ощущают, когда из живота струится свет и голоса? Тошноту, головокружение? Желудок у меня больно сжимается, я наклоняюсь, зажимаю голову между колен.
Медленно бреду по тропе обратно. Что-то неладное у меня с глазами, а ноги освободились, они выдвигаются по очереди в нескольких дюймах над землей. Я просвечиваю, как ледышка, вся прозрачная, кости и младенец, который во мне, видны сквозь зеленую паутину плоти, темные полосы ребер, студенистые мышцы; и то же самое осталось с древесными стволами, они светятся, кору и древесину пронизывает внутреннее каление.
Лес взмывает кверху, огромный, он был таким до того, как его вырубили, стоят застывшие колонны солнечного света; валуны плывут, тают, все состоит из воды, даже камень. В каком-то языке вообще нет существительных, одни глаголы, их только надо на миг задержать.
Зверям не нужна речь, зачем говорить, если слово — это ты.
Прислоняюсь к дереву, я — клонящееся дерево.
Вырываюсь опять на яркое солнце и валюсь с ног, головой о землю.
Я не зверь и не дерево, деревья и звери растут и движутся во мне, я — место.
Надо встать, я встаю — из земли, пробивая корку. Теперь я стою, я снова существую отдельно. Натягиваю одеяло на плечи, голову выставляю вперед.
Слышно, как кричат, галдят сойки, словно обнаружили врага или пищу. Там, где они, находится дом, я иду к ним вверх по склону холма. Вижу их на деревьях, между деревьями, воздух рождает птиц. Они продолжают галдеть.
И тут я вижу ее. Она стоит перед домом в своей серой кожаной куртке, одна рука протянута, волосы распущены по плечам, мода тридцатилетней давности, когда меня еще не было. Лицо повернуто ко мне вполоборота, я вижу его только сбоку. Она замерла, не шевелится, она кормит птиц — одна сидит у нее на запястье, другая — на плече.
Я остановилась. Сначала я ничего не чувствую — кроме того, что нисколько не удивилась: здесь ее место, она спокон века здесь стоит. Я смотрю, но ничего не изменяется, и тогда я пугаюсь, я вся холодею от страха: боюсь, что это не на самом деле, что это бумажная кукла, вырезанная моими глазами, сожженная карточка, стоит мне моргнуть — и она исчезнет.
Наверно, она это почувствовала, ощутила мой страх. Она спокойно поворачивает голову и смотрит на меня, мимо меня, словно знает, что кто-то там есть, но разглядеть не может. Сойки снова подымают галдеж, взлетают, тени от их крыльев проносятся по крыльцу, и ее уже нет.
Я подхожу к тому месту, где она стояла. Сойки здесь, они скачут по деревьям, орут на меня; на кормушке еще осталось немного крошек, часть они сбросили на землю. Задираю голову и смотрю на них, ищу среди них ее, которая из них она? Они скачут по веткам, ерошат перья, крутят головами, разглядывают меня то одним глазом, то другим.