Выбраться из очереди обратно тоже оказалось делом нелегким.
Невероятно обозленный, я вышел из магазина на улицу, но и здесь его не увидел.
И тут я вспомнил, как несколько дней тому назад отец пригласил меня отобедать в университетской профессорской столовой. Это само по себе было для него довольно необычно, баловство никак не было коньком его воспитания, и я воспринял приглашение как знак поощрения, своего рода аванс при моем вступлении на студенческую стезю. В столовую тоже стояла очередь, правда, недлинная, в которую мы и встали, что показалось мне несколько странным. Когда мы уже были первыми у самых стеклянных дверей, а один из столиков освободился, отец шагнул вперед. Но столовая баба в белом халате, распоряжавшаяся посадкой, со словами куда прешь, не видишь – профессoры идут буквально толкнула его в грудь, и какой-то замусоленный важный тип прошествовал мимо нас и невозмутимо уселся за стол, который по праву был наш. Оказалось, мы стояли в общей очереди, профессорам же полагалась зеленая улица к корму, и я испытал такое чувство обиды за отца и за себя, такое чувство нашего общего социального унижения, что покраснел и засопел. Но отец посмотрел на меня и спокойно не без иронии произнес но ведь ты пока еще не профессор…
Тогда же, в день материнского рождения, я нашел его уже дома, причем довольно оживленным. Оказалось, он принес матери из соседнего продуктового магазина торт и бутылку кагора. Потому что мать крепкого алкоголя не пила, да и кагора – одну рюмочку к чаю. Мне же и себе отец в тот вечер молча налил по паре рюмок хорошего армянского коньяка, хотя и не смотрел в мою сторону. И в добродушном выражении его лица, в попытке показать мне, что ничего не случилось, вот и тортом обошлись, я заметил хорошо скрытую легкую брезгливость.
Самое ужасное, что, по-видимому, эту брезгливость вызывал у него именно я.
Дверь я открыл своим ключом, стараясь повернуть его бесшумно, и шепнул ей проходи. Конечно, я понимал, что, коли родители увидят мою пассию, в восторг не придут. Отец – это вам не вконец состарившаяся бабушка, которая, когда девки бегали из моей комнаты в ванную подмываться, оказавшись не вовремя в коридоре, тихо здоровалась здравствуйте, барышня и ретировалась в свою комнату.
Но такое случалось, только если родители бывали в отъезде, не при них же. К тому же такое происходило только во время вечеринок, пусть и весьма нескромных, когда народу было много. Прецедентом несанкционированного появления в моей комнате одной-единственной девицы не могли служить и визиты Танечки, с которой мы еще недавно, год назад, в десятом классе прилежно готовились к экзаменам, запершись на ключ. Нет, здесь было совсем другое дело – привести в двенадцатом часу ночи незнакомую девку, не говоря уже о том, что оба были не трезвы. Все же такого скандала я не ожидал.
Мы проникли в квартиру бесшумно, как мне казалось, точно падшие ангелы, но родители, к моему изумлению, уже выстроились в коридоре, будто поджидали меня. И это было, я как-то сразу понял, знаком конца либерализма и в моем воспитании, и в наших отношениях. Что ж, первую свою сессию я, действительно, завалил. Мать была растрепана, халат поверх ночной рубашки, то есть она не поленилась по такому случаю встать с постели. Потом, во время сцены, мать выкрикнула, что я, чем водить в дом уличных девок, лучше готовился бы к переэкзаменовкам; я, помнится, пьяно возражал, что вовсе не уличную, а из кафе
Ангара. Мать тогда недобро прищурилась и сказала с отвращением
кого-то ты мне напоминаешь… Нет, напоминал я ей не отца, который с улицы девок не водил, да к тому же и стоял рядом: это был тот нечастый случай, когда родители были солидарны, а своих мать не сдавала. Я напоминал ей кого-то неизвестного мне, но, безо всякого сомнения, это был достаточно омерзительный тип…
Возможно, молодость, полоса в жизни человека утомительная и нервная, предусмотрена природой как необходимая и даже полезная стадия становления организмов. Не знаю, в моем случае эта функциональность никак не уменьшила ее болезненности и даже опасности: в мои ранние годы в этот именно период созревания по легкомыслию и непросвещенности мои ровесники подхватывали недуги, от которых подчас страдали потом до самой смерти; по лености и неумеренному потреблению алкоголя и барбитуры закладывали основание своего будущего материального и душевного неблагополучия; к тому ж распространенный тогда глупый романтизм под песню а я еду за туманом гнал их, заставляя бросать учебу, в леса, на горы или в моря, и этот эскапизм потом оборачивался если не тюрьмой и не психушкой, то, во всяком случае, рекрутством. И почти все носились с идеей свести счеты с жизнью. Тот факт, что многие из них до сих пор более или менее живы, связан лишь с тем, что извести самого себя под корень и тем более убить неподготовленному человеку не так-то просто
– русский человек живуч.
Семья, школа и даже само коммунистическое государство со всей его идеологической мощью ничего не могли здесь поделать и ничем не в силах были помочь. Разве что, выкинув лозунг молодым везде у нас дорога, отвлечь ненадолго юное переменчивое внимание на спорт или на войну, проще всего – на ненависть и фанатизм, но даже глубокое, казалось бы, увлечение скоро оборачивалось лишь еще более глубоким отчаянием. Я, скажем, был весьма и весьма оживленным и увлекающимся юношей – вплоть до того, что, как это ни странно, на первом курсе мне изредка залетало в голову заниматься; кроме того, в моей специальной школе меня обучали в последнем классе по вузовской программе, что делало освоение университетских наук легкой шуткой, и это сослужило мне, увидите дальше, дурную службу.
Полное разочарование в официальных идеалах как раз совсем не мучило
– мы тогда над ними лишь звонко смеялись, много тяжелее давалось столкновение с миром за окном. Впрочем, меня интересовали вещи весьма далекие и от политики, и от математики, и от, скажем так, народной жизни: стихи, кино, фотография, биг-бит и, конечно, девочки. Однако все это не спасало от приступов ранне-молодого уныния, когда я не мог ума приложить, зачем меня поселили посреди этой неуютной страны, дали тело и лицо, казавшиеся то любимыми и прекрасными, то донельзя отвратительными; зачем вручили сам ум, если я глуп и так многого не знаю и не могу понять; зачем сама жизнь, и есть ли Бог, и в чем толк и замысел оружающего мира, и вообще хорош ли я или есть меня лучше? Последнее предположение, тщательно вытесняемое, прорываясь, повергало в безысходное отчаяние… И одиночество, конечно, и жалость к себе.
Нет, это не был обычный маниакально-депрессивный синдром – грубое практическое изобретение коновалов-психиатров: это были чуткость, нервность, открытость окружающему воздуху, – при самовлюбленности и нагловатости, сменяющихся приступами застенчивости и даже мнительности. Вот, скажем, отношения с теми же девицами. Я пользовался у них успехом и – в случае если объект не был с очевидностью совершеннее меня – шел напролом. Это как правило приводило к скорому успеху, здесь проблем бедняги Сереги Гвоздева у меня не было. Но рано или поздно я стал замечать, что потребляемый мною товар, пусть подчас и ярко упакованный, на поверку оказывался, скажем мягко, не лучшего качества, и этот результат неминуем в любой сфере активности, коли человек идет самым легким и до него неоднократно проторенным путем. А расхожий известный мне с отрочества афоризм, что, мол, ухаживание – дело не барское, при известной пытливости не всегда выдерживал проверку. Напротив, выяснялось, что грубое и неразборчивое потребление лиц дамского пола есть как раз удел шоферов и истопников.
Но это сейчас гладко выходит на бумаге, а в семнадцать лет разобраться во всех этих нюансах сложно и нет времени, поскольку вперед влечет слепой и неослабевающий инстинкт завоевания с клинком наперевес. Это уж потом я узнал, что либидо, учил дедушка Фрейд, должно сублимироваться и претворяться в творческий акт, что за каждую ночь с женщиной, юноша, мы теряем том и что чрезмерный
Шопенгауэр призывал вообще отказываться от этого дела, как убавляющего мужской ум. Какой там…
В дореволюционные времена студенты ходили в казенные публичные дома.
Или, если повезет, соблазняли родительских горничных. Или
тараканили – словцо из семейного лексикона братьев Чеховых – крестьянских девок, пребывая на каникулах в деревне. Большевики отменили стыд и платную любовь, пассия Ленина, воспитанная на идее фаланстера, выдвинула теорию стакана воды, и на смену уличным солдаткам любви пришли комсомолки, и так продолжалось ни шатко ни валко вплоть до того, как российский практический социализм закачался и рухнул. Тут опять возобладал марксистский закон товар – деньги – товар, но блаженная юность моего поколения пришлась, слава богу, на другие времена: бескорыстных доброволок любви было пруд пруди.