Но все-таки, взявшись за ручку ее двери, он со страхом прислушался: какие-то странные, нечеловеческие завывания, похожие на судорожные рыдания автомата, встречающего хихикающих бездельников у входа в непритязательную «комнату ужасов». Хильер вошел. На койке лежал всхлипывающий Алан. Примостившаяся рядом Клара (волосы спутаны, глаза печальны) утешала брата:
— Ну перестань, перестань, малыш… Все обойдется. Она бросила на Хильера злобно-отрешенный взгляд и воскликнула:
— Это все из-за вас. Я вас ненавижу.
Она накинулась на Хильера со своими крошечными кулачками, со своими не по возрасту яркими ноготками — чем не сцена ярости из школьного спектакля! И Хильер мог бы разрыдаться, и Хильер мог бы излить из себя весь скопившийся на душе ужас. Он, однако, схватил ее за руки и сказал:
— Каждый должен пройти через крещение. Вы оба проделали это героически.
Из коридора донесся вопль, столь пронзительный, что Алану оставалось только позавидовать. Женский, грудной, неистовый. Заплаканный Алан испуганно затих, забыв закрыть рот. Все трое молча вслушивались. Бедняга С. Р. Полоцкий, ублюдок. Вскоре на фоне женских криков послышались мужские голоса, два из них звучали официально и корабельно.
— Ну и трус, — сказала Клара, прислушиваясь к протестующим крикам С. Р. Полоцкого, которого, по-видимому, выставляли из каюты. Кулачки ее разжались,
— Давайте закатим грандиозный ужин, у меня в каюте, — предложил Хильер, — Я сейчас позову… Тьфу, чуть не сказал…
— Наверное, лучше о нем не скажешь, — проговорил Алан. — Некто, которого никто никогда не позовет.
7.
Из мемуаров Роупера[131]
Сложность заключалась в том, что Люси хотелось чувствовать себя хозяйкой. Ей требовался статус жены, но жена у меня уже была — где бы она ни находилась, — и еще одну я заводить не собирался. Мне нравилось, что Люси время от времени делала уборку, стирала, угощала меня чем-нибудь необычным. Ее экзотические блюда являли собой, как правило, нечто обернутое в виноградные листья, лозу и тому подобное. К сожалению, те полуделовые вечеринки у меня дома (на что он мне теперь?) прекратились, и Люси уже не была всего лишь одной из работающих над статьей о положении науки в обществе. Иногда после службы я пытался улизнуть от Люси, утверждая, что договорился с кем-то встретиться в городе, но она сразу начинала допытываться, с кем именно. Я не знал, что ответить, поскольку круг моих лондонских знакомых почти целиком состоял из наших общих коллег. Все, чего мне хотелось, это где-нибудь тихо перекусить и затем, если будет настроение, сходить в кино — но непременно одному.
Однако иногда я брал работу на дом, и тогда она заявляла, что не позволит мне тратить время на приготовление ужина и поэтому пойдет ко мне и все приготовит, а потом просто тихонечко посидит с книжкой. Я чувствовал, что надо быть настороже, не то очень скоро окажусь с ней в постели, а это было мне совершенно ни к чему. По крайней мере, с Люси. Почему? Да, несмотря на худобу, она была весьма привлекательна, однако я привык к иному типу женщин, допускаю даже, что к худшему. Но я постоянно твердил себе: не вина Бригитты в том, что она такая. Не будь рядом другой женщины, мне не пришлось бы постоянно, по контрасту, вспоминать Бригитту. Кое-что от нее в доме еще осталось, я говорю о фотографиях, но, если бы не Люси, мне не пришлось бы искать утешения в этих напоминаниях о более счастливых временах: Бригитта, словно Лорелея[132], сидит на прибрежном валуне, Бригитта в пикантно-декольтированном вечернем платье, скромница Бригитта в обыкновенном платьице. Иногда я брал ее фотографии в постель[133].
Сложности начались с того дня, когда я позвонил в лабораторию и предупредил, что не приду на работу: у меня заболел живот, и я решил отлежаться с грелкой. Думаю, это была желудочная форма гриппа. Я понимал: того, что должно произойти вечером, мне не избежать, но я чувствовал себя слишком плохо, чтобы думать еще и об этом. Словом, она появилась около пяти (отпросилась пораньше с работы, представляю, как там перемигивались и понимающе кивали) и, как обычно, сразу окунулась в свою стихию: принялась флоренснайтингейлничать по дому, почему-то не снимая белого лабораторного халата. Дала мне молока с содой, две грелки (одной из них пользовалась Бригитта, которая ухитрилась отомстить мне даже на расстоянии: грелка потекла и пришлось ее убрать), «отерла бледное чело». Сказала, что не может оставить меня ночью одного, к тому же все равно зашла бы утром проведать, поэтому остается у меня, в гостевой комнате. Я, разумеется, был ей благодарен, но понимал: расплаты избежать не удастся.
Она наступила три дня спустя. Я чувствовал себя значительно лучше и подумывал, что пора бы уже подниматься. Люси была против, она сказала, что если я буду себя прилично чувствовать, когда она придет с работы, то, возможно, мне будет разрешено встать с постели. Дело было в конце ноября, день выдался холодным, и Люси возвратилась совершенно продрогшая. Наверное, мне не следовало предлагать грелку, но я сказал, что мне сна уже ни к чему, и предупредил Люси, чтобы не взяла по ошибке ту, что течет. Но именно ее она и взяла (по ошибке ли? — сомневаюсь) и ночью пришла ко мне в комнату, заявив, что не может уснуть в мокрой постели. Так мы и легли. Рядышком, она — тут, я — тут, словно на шезлонгах, зажатые другими, загорающими на палубе. Вскоре она пожаловалась, что никак не может согреться, и придвинулась ближе. Я сказал, что она рискует заразиться. Она ответила, что есть вещи поважнее. Все началось еще до того, как я успел понять, что происходит. Я хорошенько пропотел, что, как полагаю, приблизило окончательное выздоровление. А потел я долго, поскольку, как ни старался, никак не мог достичь желаемого результата. Я чувствовал себя актером на сцене. Свет уличного фонаря падал на мою школьную фотографию, я смутно различал отца Берна, Хильера, Перейру и всех прочих. Думаю, через час представление стало их утомлять. По крайней мере, моя роль. Ей-то все это нравилось, она безостановочно подвывала «о-о-милый-о-я-не-подозревала-что-такое-возможно-не-останавливайся». Она была в восторге, но я ощущал себя лишним. Я пытался вообразить на месте Люси кого-то другого: пышногрудую, пахнущую кухней и ушной серой секретаршу, всегда приходившую в одном и том же черном свитере; певицу-мулатку, выступавшую по телевизору в платье с таким вырезом, что оператор без труда создавал впечатление полной наготы; толстозадую кассиршу из соседнего супермаркета. Я старательно пытался не думать о Бригитте, но не выдержал и — сработало. Наконец-то! Она громко вскрикнула, потом спросила: милый, тебе было так же хорошо, как и мне?
В какой-то книжке о сексе сказано, что тягчайший грех, который может совершить мужчина в отношении женщины, — это заниматься любовью, представляя на се месте другую. Странно. Кто, кроме тебя самого, может знать об этом? Разумеется, если не впутывать в это дело Бога. О чем действительно следовало сказать, так это о реально существующей опасности спутать имена, назвать имя другой, воображаемой. Но с Люси я этого не боялся. Она мне даже сочувствовала: бедный мой, представляю, как ты ее любил, как тебе было больно. И добавляла: ничего, когда мы будем по-настоящему вместе, ты поймешь, что такого счастья она тебе дать не могла. И я никогда тебя не брошу (Люси имела в виду «когда мы поженимся»). Ведь мы и так уже почти женаты, правда, милый? Конечно, я еще не миссис Роупер, но… у нее даже обручальное кольцо имелось (досталось от покойной матери, так она утверждала), и она собиралась носить его в качестве стимулятора в постели, по-видимому полагая, что замужние женщины носят его именно с этой целью.
Но потеснить Бригитту ей не удалось. Наоборот, из-за Люси я вспоминал Бригитту все чаще. Каждую ночь. Люси же постепенно перенесла ко мне всю свою одежду и прочнее барахло. Вскоре она и вовсе переехала. Но ведь я ни разу не просил ее селиться у меня или делить со мной постель, правда? Она сделала это по своей воле. Однако не мог же я ее выгнать! Как-то раз она сказала, что в Институте ходят всякие разговоры и пора бы мне подумать о разводе. Я ушел и напился. К этому времени я вообще-то бросил пить. Когда Бригитта меня оставила, я стал понемногу прикладываться к бутылке, но Люси это быстро прекратила. На наших вечеринках всем подавалось пиво, мне же — лимонад. Так что для Люси было большой неожиданностью, когда, после закрытия последней пивной, покачиваясь и воняя пивом (пять по поллитра) и виски (пять двойных шотландского и две ирландского — в память об отце Берне), я притащился домой. Почему я вспомнил отца Берна? Возможно, из-за «дьявольской похоти». Возможно, из-за тоски по дому, которого, в сущности, не было[134]. Как бы то ни было, когда я, натыкаясь на вещи, ввалился в прихожую, Люси была потрясена. Я вмазался в столик, на котором стояла коричневая фруктовая ваза. В ней вместо фруктов приютился голубой фарфоровый кот. Столик я перевернул, и котикова голова покатилась по полу. Люси разрыдалась и запричитала, что котик достался ей от матери. На что я сказал, что никто не просил тащить его в мой дом, более того, ее тоже никто не приглашал в мой дом, и Люси заголосила еще громче. Она не заявила, что немедленно собирает вещи и уходит, нет, она лишь сказала, что будет лучше, если я лягу сегодня в гостевой комнате, и что завтра, она надеется, меня ждет жуткое похмелье. Так и оказалось.