— Вы шутите? — Она рассмеялась и сглотнула слюну, погасила сигарету, опять сглотнула и рассмеялась.
— Это совсем не смешно, где-то в России культивируется вирус оспы, там производят эксперименты. — Вдруг меня пронзила догадка, что общественности об этих экспериментах ничего не известно, и что я чуть было не выболтал секретные сведения. — Вы только представьте себе, что приехал человек с туберкулезом. Неужели мы не возьмем у него анализ крови, а в случае сомнений не сделаем ему рентгеновский снимок, неужели не будем держать этого новоприбывшего в изоляции? Ведь он за короткое время мог бы заразить весь лагерь. Дети стали бы ходить с этим носителем инфекции в школу, те, кто работает, приносили бы болезнь в город.
Она расстегнула мой плащ, отодвинула в сторону отворот пиджака и положила руку мне на грудь. Чего она хотела, — ощутить мою кожу, биение моего сердца? Ее рука блуждала по моей груди, а мое сердце под этой рукой билось ради свободы, и безопасности, и независимости. Это я еще сознавал, и все же ее прохладная рука вызывала и другие эмоции. Какое-то неясное желание, возможно, стремление преодолеть опасность, побороться с нею, помериться с ней силами. Она вытащила из кармана моей рубашки пачку сигарет и улыбнулась, как улыбалась, произнося слово "унижение". Я протянул ей мою зажигалку. Язычок пламени был маленький. Она взяла у меня зажигалку из рук и сама высекла себе огонь. Я запустил пальцы ей в волосы, потрогал шею, белую и теплую, часть внешней оболочки ее существа, кусочек кожи, как залог смирения, которого я от нее требую.
— Чего я требую от вас, как и от других людей, — это всего лишь смирения перед независимостью и свободой, какие вы сможете познать, едва вырветесь из Восточного блока, — сказал я, и сказал это с иронией в голосе, которую, как я надеялся, она не уловила, поскольку иронию для этого утверждения я придумал только сейчас, чтобы не дать ей узнать обо мне что-то определенное, не говоря уже об истинном. Но она смотрела на меня, не догадываясь, что я полон решимости выполнить задание, которое получу сегодня вечером после собеседования, на котором меня сочтут достойным этого и примут в свои ряды. Это задание, казалось мне, я начал выполнять уже сейчас, сидя в машине, где запотевшие стекла частично скрывали для меня облик внешнего мира, но и внешнему миру не давали как следует разглядеть мой облик и то, чем я занимаюсь, — мою беззаветную преданность целям моего правительства, ради которых я если и не погиб, то так проникся ими, что чувствовал, как свобода, безопасность и независимость, слившись воедино, пылают во мне. И это пламя, и мгновенная боль, какую причинили мне зубы Нелли, дали мне ощущение, что сам я — воплощение свободы, а перед свободой она должна была выказать смирение. Поэтому я позволил ее голове остаться у меня на коленях, а ее губам — сомкнуться вокруг свободы, провел рукой по ее волосам и шее, ощутил под пальцами ее позвоночник и подумал о статуе Свободы, а больше — решительно ни о чем.
У меня не было желания ответить на ее улыбку, ' даже когда она подняла глаза и улыбнулась, как улыбалась, произнося слово "смирение". Смирение можно было воспринимать только всерьез, и я был готов ко всему. Ее улыбка стала маской, но снять эту маску я не давал себе труда. Через семь минут я заступлю на службу, если она наконец-то уберет свою задницу из моей машины и последние метры до лагеря пройдет пешком. Тогда я еще успею найти место для парковки и вовремя появиться в конторе. Однако вместо того, чтобы выйти, она потрогала пальцем шрам у меня на лбу.
— А этот откуда?
— В другой раз, — сказал я, перегнулся через нее и открыл дверцу машины, чтобы она могла выйти. Если бы я ей сказал, что не имел понятия, откуда этот шрам, знал только одно: что моя пчелка была сбита, а катапульта сработала, зато память долгое время работать не хотела, — то она бы, вероятно, насмешливо откликнулась: "Тысяча девятьсот семьдесят второй?" В тот год мы через открытые границы проникли в Польшу, страну, которая после большой забастовки была такой революционной, как никакая другая. Она бы рассказала мне про американские фильмы, которые она там видела, и о том, как она любовалась небом над Мазурскими озерами.
Она наконец вышла, потом обернулась и произнесла:
— Каждому свое геройство.
На запотевших стеклах образовались тоненькие ручейки, прихотливый узор на матовом фоне. Вполне возможно, что она в то время не читала газет, и в ее мир не приникала информация о том, сколь трудно нам было стать героями в той войне. Не найдя под рукой ничего другого, я протер стекла рукавом плаща. Видимость, правда, улучшилась от этого ненамного, но достаточно, чтобы тронуться с места. Хотя я торопился доехать и припарковаться, все же я поравнялся с будкой привратника, как тогда, когда она интересовалась своей почтой. Она даже не обернулась на меня, поэтому я не мог удержаться, чтобы в нескольких метрах от входа не подождать ее и не сказать:
— Тогда вы утверждали, что не может быть более надежного места, чем коммунистическая страна, обнесенная стеной. К сожалению, вынужден вам сказать, что вы заблуждаетесь — вы, или ваша мать, которая якобы этого говорила. Безопасность людям обеспечивает не просто стена. Только приказ стрелять обеспечивает безопасность.
Она отчужденно взглянула на меня, как будто не узнавая, потом повернулась, словно я был какой — то сумасшедший, что посреди улицы разговаривает сам с собой, окликает прохожих, не дожидаясь ответа, — и пошла дальше своей порхающей походкой, на которую я обратил внимание два часа назад на Курфюрстенштрассе.
Чья-то тяжелая рука похлопала меня по плечу.
— Джон, ты ведь не станешь заводить разговоры с бабами из лагеря? — Рик протягивал мне пачку сигарет, и я взял одну. — Ты ее знаешь? — В зажигалке кончился газ.
— А что, должен знать? — Но своей зажигалки я не нашел, вероятно, ее прихватила Нелли.
— Да нет. Просто красивая женщина, я тоже уже обращал на нее внимание. — Он нашел у себя спички, и я прикрыл рукой сигарету, чтобы ветер не погасил пламя.
— Порядок. — Мы прошли мимо охранника и через парковку к нашей конторе.
— Я спросил ее, который час, поскольку мои часы остановились. — Для подтверждения я постучал по стеклу своей "Омеги". — Но, похоже, здесь никто не понимает по-немецки.
— Так попробуй разок по-английски. — Рик, смеясь, придержал передо мной дверь. У меня мелькнула догадка, что его предложение могло быть намеком, возможно, он был знаком с Нелли, и я был не единственным, кто знал, что она говорит по — английски. Но потом я решил, что вряд он мог ее знать, здесь жило слишком много народу, и едва ли кто-то из нас мог близко общаться с этими людьми. Так я решил. И не без удовольствия, которое ощущал, как нечто запретное, по меньшей мере, как извращение, вдыхал запах вестибюля, чувствуя, что постепенно расслабляюсь. Каждое утро, — а в такой день, как сегодня, только во второй половине дня, — когда я входил в помещение нашей конторы, то, едва перешагнув порог, испытывал благостное и приятно отупляющее чувство. Благостность, среди прочего, вызывал несколько затхлый дух, что только вначале воспринимался как холодное и свежее дуновение, в коем смешивался запах мужской мочи — туалеты явно убирали недостаточно тщательно, — и пота, какой надолго остается в пальто умерших людей, но также и под мышками современных рубашек из полиэстера, которые носим мы все. Хотя никто здесь не переобувался и даже не развязывал шнурков на ботинках, на третьем этаже сильно пахло средствами для ухода за обувью.
В комнате для собеседований сидела на стуле женщина лет сорока с крашеными хной волосами, ее брюки из серебристого кожзаменителя расширялись книзу. По ее документам я мог сделать вывод, что она бежала на Запад, сильно рискуя. Я должен был ей задать несколько вопросов, в общем, стандартных.
— Ваше имя?
— Грит Меринг. Родилась в Хемнице, последний адрес — Берлин, Димитровштрассе, шестьдесят четыре. — Она положила ногу на ногу и вызывающе смотрела на меня.
— Спасибо, но когда и где вы родились, значится у меня в документах. — Я полистал бумаги и нашел рисунок, который эта женщина сделала по нашему указанию: он изображал место бегства. Я старался не встречаться с ней глазами и пытался себе представить, как она в таком одеянии бежит сквозь ночь и туман — рыжие волосы горят вокруг головы, словно пламя, да и серебристая ткань ярко блестит в свете прожекторов.
— Можете вы мне кратко и внятно объяснить, как и где вы перешли границу?
— "Перешли"? — Она саркастически засмеялась. — Переходить я ничего не переходила, я переплыла через канал Тельтов.
— Вы знали, что там действует приказ стрелять?
— Еще как знала, но у меня была информация о том, куда не достает свет прожекторов, где высота берега позволяет прыгнуть.