В тот день, как назло, ничего не показывали по ТВ — выступления сильнейших фигуристов из Ханоя начинались только через час. Любимый Хозяином литературный альманах «Коммунист» сегодня не принесли… Тогда глава семейства, оглядев комнату, с удивлением заметил маленькую ёлку, и без того маленькую, но как бы старавшуюся слиться с углом комнаты, стать неотделимой деталью интерьера, стать бытом и уютом квартиры. Конечно, Хозяин ничего не понял, кроме того, что уже 15 марта, а дерево ещё стоит и даже хвоя не опала.
— Ну, хватит, — сказал Хозяин и стал одеваться: сначала — кальсоны, потом — сорочку, брюки, подтяжки и пиджак.
— Ты куда это на ночь глядя? — спросила жена.
Он пробурчал что-то невнятное, вынул ель из ведра, замаскированного под сугроб, и поднёс её к окну.
Ели очень хотелось поблагодарить Хозяина за доброту, за ведро и за прежнюю воду (она знала, что в иных домах не ставят деревья в воду, а прибивают к Крестовине — сама мысль распинала ствол). Тут Хозяин, надевши перчатки, извлёк из серванта большую картонную коробку и начал срывать с ели игрушки и мишуру, обламывая ветви жадно и торопливо, как блудят в командировках. Было нестерпимо больно и стыдно, стыдно и мерзко от шарящих движений рук. Но дерево успокоило себя: на базаре об этом никто не предупреждал, но, верно, так и должно быть? Ничто не должно связывать ветви, отягощать их — ведь с молодых побегов в землю игрушки не стряхнёшь. Да, Хозяин груб, но он желает лишь скорей посадить дерево. Надо ему помочь. И ель сама протянула ветви, повернула иглы так, чтобы игрушки; легко снимались. Наконец, все игрушки Хозяин снял, закрыл коробку и отворил окно. Клин темноты пронзил комнату, придавил паркет; Темнота стала что-то нашептывать, о чём-то петь — у Темноты много тем. Может, она спросила о чём-то дерево, но о чём — догадаться оно не успело, потому что в этот момент две чёрные перчатки стиснули его, оторвали от пола и метнули в окно, в провал 15-го этажа…
Потом Хозяин подобрал ель с газона и поволок куда-то за угол дома, за трансформатор, туда, где фривольно раскинулась помойка. А ещё потом поглядел на зелёное дерево, беспомощно раскинувшееся в объедках между мусорных баков. Достал «Столицу», закурил и, отчего-то сутулясь, пошёл прочь. Ель осознала внезапно, что никто не придёт за нею, никто не перенесёт её к чужим корням и свои не прорастит она на этой асфальтированной помойке, стянутой полосами льда. Ель пожалела себя — она давно могла сбросить хвою, а там плевать на всё, без хвои — уже не дерево, а так, древесина. А теперь кому нужна эта хвоя? Кто придёт за ней?
4
За ней пришли минут через сорок двое ребятишек. Озираясь по сторонам, они прошмыгнули на помойку, огорожённую невысокой кладкой, опустились на корточки, прислонились к стене.
— Вон она, секи, — сказал малый в пальто.
— Щас достану, — сказал малый в куртке и достал из-за пазухи большой флакон, открыл пробку, поглядел на приятеля.
— Лей давай, — сказал тот, и тогда малый в куртке подошёл к дереву и стал его поливать. Ель встрепенулась: вода! Меня спасут — это вода! Но это была не вода, а что-то бесконечно ей чуждое — оно расползалось по коре, облепляло хвою и пахло.
— А где спички, козёл? Опять скажешь, дома забыл? — прошептал малый в пальто.
— Не, не забыл. — Его товарищ вынул из кармана куртки коробок.
— Ну, не тяни!
Первая спичка погасла на снегу, вторая не долетела.
«Даже сжечь меня и то не могут по-нормальному», — думала ель. И ещё думала о том, какая хвоя будет у тех, кто встретит её там — как у Сосны, или как у Ели.
«А может, там все Лиственницы?» — усомнилась она и тотчас упрекнула себя в кощунстве.
Впрочем, когда ребятишки подожгли кусок газеты и пламя кинулось к ней веселым мячом и разорвалось на её теле, то в первую прореху Небытия она успела заглянуть, сохраняя остатки разума. И там никого не было, только бескрайняя опушка безлунного леса, где под настилом листвы, рядом с прорастающей примулой, она легла тихим семенем в благодатную, предлетнюю почву.
Мне часто приходится видеть, как они возвращаются. На свою скорбную прогулку старик привык собираться ни свет ни заря, поэтому наблюдать момент их ухода не удавалось ни разу. Должно быть, им тоже неохота просыпаться так рано… Старик кряхтя ползёт по коридору в направлении кухни, чтобы проверить, много ли намело за ночь, а Катюша, кутаясь в одеяло, садится перед ящиком и перематывает его скотчем, — а то и бумажку с новой «легендой» наклеивает… Ящик — самодельный, вернее, это даже не ящик, а картонная коробка с косо срезанным верхом. Спереди — картинка с храмом или, к примеру, рассказ о том, как их обокрали.
Катя кашляет и, в сердцах отбросив скотч, кидается к аккуратно сложенной одежде… Это если зимой, а летом она сначала идёт умываться. Зимой умывается уже одетая: очень просто можно получить пневмонию, разгуливая по кухне в одной ночной рубашке и ожидая, пока вода нагреется, а старик утащит свою дряблую задницу обратно в комнату. Тогда можно, дрожа и чертыхаясь, стащить рубашку через голову и, встав в корыто, начать поливать себя из ковшика, глядя, как по краю оставшегося в форточке осколка, шевеля усиками, медленно ползёт таракан. Да, всё это можно, если, конечно, мечтаешь о пневмонии. А девочке необходимо любой ценой оставаться на ногах: они принадлежат не ей одной. Поэтому зимой она умывается одетой: только лицо и руки. Остальное реже.
Когда начинает попахивать, приходится затрачивать некоторые средства, — на баню. Но старик бывает сильно недоволен, когда ему кажется, что она туда зачастила, а девочка предпочитает не испытывать его терпения: костыль тоже может являться хорошим воспитательным средством, если его держат умелые руки. Раньше Катя постоянно ходила с кровоподтёками и ссадинами (бизнесу это только на пользу шло), но теперь она уже почти не тратит дедушкиных денег. Дедушка по этому поводу говорит, что дети, особенно молоденькие девушки, — цветы жизни, а цветам «положено пахнуть».
Дедушка вообще большой хохмач. Стариком себя называет не в прямом, а в хемингуэевском смысле, — дескать, здорово, старик… как дела, старик… потрясающе, старик… Он и похож на старого Хема, — в смысле, если б тот дожил до нынешнего времени, — все атрибуты на месте: свитер грубой; вязки, борода, суровое лицо, прорезанное морщинами; правда, всего этого как-то с избытком, будто кто-то сварганил живую карикатуру на классика и пустил её пожить… Дедушка часто шутит, что они с Хемингуэем — братья, что одного из них в детстве выкрали цыгане и переправили в Россию, «чтоб жизнь узнал». В итоге знаток жизни, вместо того чтобы описывать её на бумаге, сидит в дерьме — потому что братец, который ему всю жизнь завидовал, сделал подлянку: первым пролез в писатели и прославился под настоящей фамилией… «Ну, сама посуди, Катюха, разве мог я после этого рыпаться, — после того, как Эрька меня так обскакал!.. А ведь всё, всё выдумал, шельмец, что накорябал, — он-то пороху в жизни и не нюхал вовсе!»… Девочка устало кивает; она слышала эту историю раз сто и предпочла бы не слушать в сто первый, — но со стариком лучше не ссориться: того и гляди, в ход пойдёт костыль… «Как дела, старик?» — «Потрясающе, старик!»… Но всё-таки, всё-таки… можно любить и такого. Катюша любит.
Катюша, Катенька. Летом она встаёт в корыто, и солнце струится, как вода, в её волосах, а вода горит, как солнце, собираясь каплями на кончиках розовых бутонов. Никто, кроме неё самой, пока не касался пальцами этого восьмого (или, быть может, шестнадцатого) чуда света. Откуда известно? — Оттуда, что она ещё жива: случись что — старик убил бы её, не задумываясь, — крутой нрав у старика. Сам он не в состоянии вымыться без посторонней помощи, девушке приходится купать его, как маленького… Иногда под сенью струй у дедушки внезапно «встаёт», чем он ужасно гордится… «Вот, Катюха, что значат люди старой закалки!.. Соображаешь, — мне уж скоро сто лет в обед стукнет, а все приборы в порядке, а!»… Катюха старается не смотреть, хотя давно уже не краснеет, — бледная роза: бутоны её когда-нибудь распустятся, — она знает об этом, и поэтому стариковы «приборы» ей до лампочки.
Закончив умываться, Катя спешит приготовить старику и себе завтрак. Последний, как правило, состоит из бутербродов с плавленым сыром и какой-нибудь каши, потому что дедушка старенький и ему надо хорошо питаться. Влага ещё блестит на мочках ушей, что прекраснее любых сёрег, а девочка и старик уже поели и собираются выходить. Часть бутербродов заворачивается в газету и берётся с собой, чтобы было чем перекусить старику, когда ближе к обеду он пошлёт девочку за «водчонкой». Так ласково старик величает свой любимый напиток, а иногда употребляет термин «самоотводка», что довольно-таки странно, если учесть, что давно уже никто не пытается выставлять кандидатуру старика куда бы то ни было, — разве только из вагона или из пивной точки. Видимо, всё дело в том, что такая уж старик жизнерадостная бестия, что не может ни слова сказать без выкрутасов…