— О чем ты?
— О пленках, Бэз, о пленках. Они изнашиваются. Можешь назвать меня суеверным, но, по моим представлениям, от них зависит вся моя жизнь.
— Я так не думаю, Дориан.
— Ты так думаешь, Бэз, ты так думаешь. Останься здесь, позаботься о них! Это творение твоей жизни.
— Нет… не думаю. Да оно и не мое… Я должен… я должен идти. Этот вечер был ошибкой… весь… ужасной, долбанной ошибкой. — Без попытался выбраться из кресла, но сама современность оного обратила кресло в закрытый загон для бедного старого быка. Дориану более чем хватило времени на то, чтобы снова сцапать нож и, — продемонстрировав балетную грацию матадора, — вогнать его в шею Бэза, опрятно рассадив сонную артерию. Впрочем, золотой юноша тут же все и испортил, продолжая наносить удары, снова и снова погружая в тело умирающего окровавленное оружие, словно то было заступом, вонзаемым в неподатливую почву. Кровь била и брызгала вокруг двух этих фигур, между тем как по экранам скакали, ощериваясь, изможденные упыри.
Но какова была доля Бэзила Холлуорда во всем происходившем? На убийцу обычно расточается гораздо больше внимания, чем на жертву. Убийцы всегда остаются с нами, n’est se pas[63]? — меж тем как жертвы имеют некрасивое обыкновение, крадучись, являться из теней лишь для того, чтобы снова предстать перед нами в обличии актеров, играющих их в телевизионных реконструкциях преступлений. Вы же не станете отрицать, что — faute de mieux[64] — приглашали бы на коктейли скорее убийц, чем их жертв, даже если бы трогательная забота о собственной сохранности и принуждала вас прятать все острое, включая и зубочистки.
Но я отвлекаю вас. Жизненные силы истекали из Бэзила Холлуорда, а лицо, которое он так любил целые десять лет, все еще нависало над ним. Да, верно, лицо это искажала ненависть, но разве не можем мы сказать, что Бэзилу представлялось, будто Дориан впал в экстаз, что это страшное завершение их отношений целиком захватило его? Почему бы нам не предположить также, что при последнем его издыхании милому Бэзилу дано было узреть череду драгоценных, интимных картин, которые, как уверяют нас люди, постоявшие «на пороге смерти», сопровождают угасание света?
Бэзил девятилетний, в сетчатой хлопковой рубашке с короткими рукавами и широких фланелевых брюках нежно тычется носом в чресла мальчика в такой же одежде. Или Бэзил пятнадцатилетний, бесчинно сбежавший в Париж и слоняющийся по пегим мостовым Сен-Жермена, пока престарелый распутник не заводит его в захудалый отель церемонного феллатио ради. Или же Бэзил, повзрослевший еще на пять лет, делящий в Стэнморе квартиру над кабинетом дантиста с моряком торгового флота — вот он, пролистывающий пасмурным вечером «Джереми» (журнальчик для новых, лишенных предрассудков людей), ищущий приключений, пока друг его плавает по морям. Или Бэз, голодный художник, получающий в клозете «Фабрики» Эндии первую дозу «Метедрина» от Капитана Америка. Недостаточно интимно, чтобы быть убедительным? Слишком символично? Тогда, быть может, сойдет шейная желёзка, которую Бэз, бреясь поутру, обнаружил там, где никаким желёзкам быть не положено? Или пыль в воздухе Детройта либо Дройтвича, или канцелярская скрепка в Претории либо Престатине? Многие люди — скажем честно — живут слишком долго и многие из них заходят слишком далеко.
Нет. Кокаин одержал верх даже на этой последней, завершающей стадии. И несмотря на все смерти, которые он уже видел, на инстинкт саморазрушения, правивший им, Бэз обнаружил, что вечная дрема ему как-то не по душе. Жалкие, больные, иссохшие Дорианы, танцевали на темнеющей периферии его зрения, пока он боролся с дьявольским Дорианом, который сшивал его с настоящим временем. О, убежать! Вернуться! О, отпусти меня! — хотелось выкрикнуть Бэзу, ужасно рассерженному тем, что ему приходится издыхать в столь гнусном расположении духа.
Боль, превосходящая величиною Манхэттен. Его словно бросили сверху на все сразу иглы антенн и кинжальные шпили тамошних небоскребов, и тот самый город, который он так любил, резал теперь его на куски. И потому Бэз с пронзительным облегчением обнаружил, что уже умер, и отступил от развалившейся в кресле горгульи собственного трупа. Он присоединился к похожим на призраков Дорианам, сошедшим с цоколей, чтобы встретить его, и все десятеро, взявшись за руки, образовали в нуль-пространстве аннулированной комнаты круг и пошли в величавом танце.
Дориан наконец остановился и распаленное лицо его мгновенно сковало льдом. Он оторвался от истерзанного тела, двигаясь с обычной своей плавностью, словно и не ведая, что вся грудь его покрыта шматками плоти Бэзила. Он отошел к двери, отомкнул замки и сгинул, спустившись по лестнице. Сверху можно было услышать звук снимаемой с телефонного аппарата трубки, удары пальцев по кнопкам. Но, разумеется, смотреть, как он уходит, было некому и некому было слушать, как он набирает номер. Некому, кроме его alter egos[65], расхаживавшим по своим катодным витринам, точно звери по клеткам, возвращавшимся снова и снова, чтобы вглядеться безумными глазами в труп своего творца.
Дориан стоял, прижав к фарфоровому уху пластиковую трубку. Алан? Дориан… Слушай, хорошо что ты дома, ты не мог бы подъехать ко мне?.. Да, я понимаю, знаю, что поздно… Просто, видишь ли, у меня тут кое-какой мусор, от которого нужно избавиться, а до утра это ждать не может.
Весь Челси раскачивался взад и вперед, точно морское дно, видимое с клонящейся палубы корабля. Однако то был не корабль, а дом. Десятиэтажный дом, по всему судя, захваченный назревающим в городе штормом. Силой пока всего лишь в семь балов, однако и тех хватало, чтобы укутать дымоходы и телеантенны террас в струящиеся по ветру полотнища пены.
Вверх и вниз ходила палуба, вверх и вниз. Поскольку он был капитаном, ему надлежало стоять на мостике, небрежно засунув руки в карманы брюк и всем своим видом показывая, что ничего особенного не происходит. Когда палуба поднималась под его правой ногой, он поджимал ее, одновременно распрямляя левую. А следом палуба наклонялась в другую сторону и то же самое повторялось в обратном порядке. Только доля секунды, на которую палуба выравнивалась, и была у него, чтобы справиться с компасом (очень старым номером «Ридерс Дайджест»), установленным на нактоузе (старом нотном пюпитре из ободранного, выщербленного металла).
Очень важно было выдерживать курс на северо-запад, ведя корабль сквозь пики и провалины города. К западу вставали трубы газового завода на Лотс-роуд, а на северо-северо-западе различались сверкающие утесы «Кенсингтон Хилтон». За многие годы ему так и не удалось приблизиться к ним, но это не умаляло возможности, что когда-нибудь вдруг да и удастся. Нет, он обязан был вести теплоход «Многоквартирный Дом» к горбатому, нескладному корпусу «Олимпии»[66], даже если достичь его никогда не придется.
Он выстаивал у руля бури и похлеще этой, в 10 и 11 баллов, бури, создававшие такую буйную качку, что он едва удерживался на ногах. В такие часы он только и слышал, что визг своей ободранной души, продиравшейся сквозь туго натянутый стальной такелаж сознания. Он знал по опыту, что, когда энцефалограмма его становится более зубчатой, — когда возрастают и амплитуда, и частота волн мозга, — наблюдается также и странное ухудшение погоды на улицах. Тугие изобары вычерчиваются на магазинных витринах Кингз-роуд и Фулем-роуд, а над Редклифф-гарденз и Эдит-гроув возникают испуганные вихревые воронки циклонов с их низким давлением.
И все же, рано или поздно ураганы выдыхаются. Юнга меняет на нем брюки и подштанники, пропитавшиеся соленой мочой. Он принимает немного пищи и с ней витамины, необходимые, чтобы пережить это изнурительное плавание. Юнга уходит, и он опять берется за штурвал, сначала оглядывая зубчатый горизонт, затем опуская взгляд к высоким волнам из кирпича, мертеля, бетона и стали, которые «Дом» разрезает носом, вспенивая зелень садов. Опытный взгляд морехода позволяет ему отмечать и анализировать вечно меняющиеся особенности вида, экваториальной штилевой полосы города, которая человеку несведущему представляется совершенно статичной: стандартным, поздне-викторианским особнячком, стоящим посреди продолговатого, обнесенного стеной сада.
— А человек-качалка выглядит нынче утром необъяснимо довольным собой, — сообщил через плечо Генри Уоттон, лежавший в кресле, вглядываясь сквозь театральный бинокль в шестой этаж многоквартирного дома. Он вяло затянулся «Кохибой» и выдохнул струйку дыма, ожидая, когда его замечание, отразившись от стен гостиной, попадет в большие, заостренные уши жены.
— Что? — Нетопырка, сидевшая за своим уродливым письменным столом, резко выпрямилась, однако строчить не перестала.