Я приехал сюда и сразу понял, что вступили в силу те законы, которых я не знал, но предчувствовал раньше. Маленькая деревня из нескольких домов показалась мне знакомой. Я старался вспомнить, где видел странный узор на стене дома, в котором мне предстояло прожить лето, выпавший из трубы и лежащий на крыше кирпич, полукруглую трещину в оконном стекле.
Дома стояли по кругу, земля в центре просела различимой на расстоянии воронкой и, казалось, еще не остановилась до конца в своем медленном движении вниз. Крыши стали скошенными, и если бы продолжить линии их козырьков, они должны были сойтись в одной точке, своей тяжестью давящей на землю. Улицы не было – протоптанная когда-то тропинка, извиваясь перед домами, вырывалась все же из неровного круга к лесу.
Мне пришлось попросить у старухи, жившей в соседнем доме, керосину, чтобы промыть проржавевший замок. Я сидел на старом рассохшемся крылечке спиной к двери и чувствовал, что прислушиваюсь к несуществующим звукам. Это было похоже на напряжение памяти, когда вспоминаешь пропавшее слово – на поверхности воды остался дрожащий след всплеска, а где-то в глубине, навсегда невидимая, плавно кувыркается монета, не достигая дна в бесконечности падения.
Я слышал, как струился вверх жаркий воздух, шевелилась высокая трава и в доме скрипели половицы. И когда я оглянулся и встал, чтобы открыть дверь, движения мои были скованны, и волосы шелохнулись, словно их коснулся ветерок.
В доме я осмотрел все углы, думая при этом, что просто знакомлюсь с новым местом. Потом я был занят уборкой и удивительно умело находил себе работу, о которой раньше даже не подумал бы. Зачем мне понадобилось мыть окна? Эта мысль пришла ко мне в тот момент, когда трещина под рукой скользнула еще дальше, едва не до конца замкнув круг.
Весь день я убирал в доме и к вечеру даже устал. Во сне видел расстилающиеся у моих ног темные горы и посреди них сияющее желтым светом ущелье – в самой глубине свет был ослепительным и поднимался вверх, переливаясь. На его фоне отчетливо чернела фигура человека, летающего с расставленными руками. Раньше я тоже летал во сне, но в эту ночь я впервые видел, как летает кто-то другой, неизвестный мне из-за расстояния.
Днем я пошел в лес. Но шел только по дороге, которая и соединяла деревню со станцией – почему-то не хотелось входить в глубь хмурых и неподвижных деревьев, не шевеливших даже своими кронами. Казалось, что тишина здесь направлена в обратную сторону и втягивает в себя застывшее время. Стало даже интересно – в каком же месте этой дороги я поверну назад? И как только возникла эта вначале шутливая мысль, вместе со мной об этом подумал еще кто-то – по спине пробежал холодок, – я уже оглядывался по сторонам чаще обычного.
Дорога поднялась вверх, и на самом гребне зашелестел вдруг ближний дуб – я скользнул взглядом по его стволу и остановился.
«Самое высокое дерево, и ветер дотронулся до верхушки», – подумал я, стыдясь своего внимания к обычным вещам.
Я поспешил обратно, не глядя по сторонам, ожидая только увидеть прогалину света на выходе из леса.
И хотя деревня открылась издалека в спокойной и притягивающей дымке, хотелось остаться где-нибудь здесь, между лесом и домом, посреди простора воздуха и неба над головой. Я уже тревожился, что начинается время одного чувства, которое овладевает мной полностью, не давая сил думать. Я вспомнил, как последние дни в городе ходил по улицам, почти не разбирая дороги, безо всякой цели бесконечных прогулок, словно ткал самому себе паутину улиц и дворов. И поездка в эту деревню оказалась хотя и придуманной, но все же радостью.
Вернувшись из леса, я более удобно передвинул стол – перед глазами, если поднять голову, было окно. И занялся тем, что перечитывал в своих тетрадях начатые первые страницы, словно пересматривал знакомые до каждой мелкой черточки фотографии.
Такими я вспоминаю сейчас первые два дня, прожитые в этом доме. Остальное время стало совсем другим, и границей оказалась ночь, когда я попытался продолжить первую страницу одной из тетрадей.
Еще зимой в городе я начал писать рассказ, который казался необычным. Я наполнялся чувством вседозволенности и силы, но кто-то отнимал у меня слова. Иногда, далеко от дома, я думал, что будь сейчас передо мной бумага, я написал бы то, о чем не только мечтал, но и буду вспоминать всю оставшуюся жизнь. Открывался переход в другой мир, где все объяснимо, и мне казалось, что я могу по тонкому лучику, сотканному из слов, перенестись туда. Я спешил домой, бросался за стол, но проходили минуты, доказывающие, что счастье утеряно. Я не хотел тех уступок, которые зачастую делает сам себе автор, объединяя в странной сговорчивости одновременно заказывающего и исполняющего. И я опять выбегал из дома, чтобы насладиться счастьем одинокой, не связанной ни с чем, свободы.
Однажды вечером, подходя к дому, я остановился. При этом я почувствовал, как что-то изменилось в окружающем меня мире.
Мне показалось, что я не один на улице. Но она была пуста совсем, и только поземка перелетала по асфальту.
И тогда впервые появилась странная мысль, что рассказ мой уже существует, даже не написанный на бумаге.
Жена открыла дверь, и по ее лицу я понял, что выгляжу необычно. Я навзничь стал к стене, вздохнул и сказал: «Хорошо, что я здесь, да?»
Только ей принадлежало единственное в мире движение рукой, когда она пальцами дотрагивалась до моих губ, словно проверяя возможность слов. Иногда мне казалось, что это тайный жест, похожий на снятие печати.
Я лишь молча шевельнул губами, улыбаясь в ответ на ее прикосновение.
Потом мы сели за стол на кухне. Мне не хотелось есть, хотя за весь день, бродя по городу, я даже не вспомнил о еде. Я смотрел в испуганные глаза жены, гладил ее по руке, улыбаясь – значение этой улыбки мне было неважно, – и чувствовал, что это тоже необходимо сейчас делать.
«Помнишь тот бульвар, на котором нам нравилось гулять, если при этом шел снег? Знаешь, кого я там встретил? – Я чуть помедлил и сказал, растягивая звуки в совершенно искреннем счастье: – Анну, да, Анну».
Я поспешил дальше, опережая самого себя. «Я не хотел тебе говорить. Но ведь ничего не произошло, ничего. Мы разговаривали, падал снег».
Вначале жена, кажется, понимала меня больше, чем я сам, но чем дальше я говорил, она тревожилась лицом, пробуя, наверное, все возможные варианты той жизни, которая начиналась у нас, а я знал, что начинается что-то совсем новое.
Я рассказывал, как шел снег, как шевелились губы, как шла Анне шапка – я назвал ее боярочкой, – как я упал, поскользнувшись, и сам удивлялся новому, придуманному миру.
Я входил в него, как в детстве когда-то вступал в понедельник – новое начало времени.
Потом я замолчал, затаился, глядя в темное окно, остановив свой взгляд на отражении жены. Она закрыла глаза и зажала ладонью рот, и в отражении это выглядело картиной, которую, мне казалось, нарисовал я.
«Только, пожалуйста, усни сегодня, я купила снотворное», – сказала она. «Да-да, спасибо, я очень хочу уснуть, только немного посижу и все доем – так вкусно». Мне нравилось это говорить, и жалко было, что нельзя говорить так бесконечно.
Жена ушла, я слышал, как она раздевается, и меня страшно потянуло туда, где шуршала ее одежда, но я сидел оцепенев, глядя в окно, и голые ветки дерева, освещенного фонарем, казались трещинами на стекле.
Я чувствовал, что рассказ мой уже пишется, и начало его было даже прочитано кем-то за короткое время, вобравшее в себя и перелетающую по асфальту поземку, и открытую женой дверь, и оцепенение, в котором я прислушивался к последним словам.
Но странно – я знал, что совсем не хочу писать эти слова на бумаге. Несколько дней я заставлял себя, но после двух-трех фраз начинал ощущать, как в комнате нарастает какое-то странное, неизвестное мне раньше напряжение – я слабел в нем, руки наливались тяжестью, и меня почему-то тянуло оглянуться на дверь.
В конце концов я прятал в стол бумаги, чтобы их не видела открытыми жена, одевался и опять шел бродить по улицам.
Когда уже почти не оставалось сил и я возвращался домой, то представлял те места, где мы были сегодня с Анной, ее неслышный смех и молчаливые слова. И само имя ее было беззвучным.
Чаще всего я видел ее на бульваре, где мы встретились впервые. Она трогала рукой пустые детские качели, толкала их, и качели превращались в маятник, движение их не прекращалось даже тогда, когда мы оглядывались назад уже в конце бульвара.
С женой я был таким же, как и всегда, но знал, что в этом она видит мою неискренность. Однажды она начала разговор о моей бессоннице, о враче, и это было единственное, что вывело меня из равновесия. Я чувствовал себя несправедливо обиженным. Стараясь все же быть спокойным, я долго говорил, что не надо вмешиваться в мои чувства, и чем больше я говорил слов, где-то мною слышанных, тем больше мне было обидно.