— Теперь мы, кажется, заработали…
— Да, ужин — это в самый раз, — согласились гости.
Но ужину в этот день не суждено было быть, хотя стол и был приготовлен. В то время как зал рукоплескал детскому представлению, и от счастливых слез искрились глаза Разумовского, и Закопайло как высшую похвалу уже трижды сказал: «Ну и дают!» — на что Омелькин криво обдал холодом паровозного начальника, комнату матери и ребенка, глухую, прохладную, с темными портьерами, приспосабливали под место для пиршества. На жестко накрахмаленной скатерти, в самом сердце стола, алело, желтело, искрилось, маслилось блюдо с красной икрой. Рядом с такой же свежестью — тарелки с розово-серебристой семгой, с судачком заливным, сыром, колбасой. В стол вписались прохладно-сочные натюрморты: помидоры и свежие огурцы, лук, петрушка, салат и, как особая роскошь, копченый, золотом отливающий в тонкой прозрачности спинок — рыбец. Рыбины в две ладони шириной- головы с раскрытыми коричневыми ртами, с глазами расширенно-удивленными. Природный человеческий дар Шарова сказался в этом тщательном отборе естественного продукта. И вина, и коньяк, и водка — не с обычными этикетками, а с редкостными. Сюда же, в комнату матери и ребенка, был доставлен холодильник, в котором пиво потело холодной матовостью, бутылки с нарзаном и закуска на тот случай, если не хватит выставленной. В самую последнюю минуту был принесен в жаровне гусь с яблоками и чугун с молодой картошкой. Горячее замотано байковыми одеялами, чтобы жар не выходил. На какую-то секунду Шаров выскочил из зала представления, чтобы окинуть праздничный стол, успел дать несколько распоряжений: «Горчичку, хрен, салфеточки!» — и, довольный, ушел, предвкушая предстоящую радость общения.
По пути и мне было сказано, чтобы я приходил в комнату матери и ребенка, когда дети на ужин с воспитателями отправятся. И по тому, как это было сказано, я понял, что программа удалась. Я приметил и то, как Шаров у Каменюки спросил: «Тихо?» И тот ответил: «Вроде бы как надо». Вообще-то перенести все это в полной конспирации из столовой, подвалов и кладовых — дело было нелегкое. Технология продумывалась в деталях: Петровна, доверенная кладовщица, с тазом под мышкой пройдет — таз старым рядном накрыт и поверх еще веник с пачкой стирального порошка, а под всем этим реквизитом рыбцы с семгой, а в ведре икра на самом дне, и поверх икры в ведре эмалированном тарелочка чистоты ослепительной, а в тарелочке — помидоры, перчики, петрушечка и прочая закуска. Сложнее было дело с чугунами — в тумбочку они не втискивались, пришлось ящик фанерный доставать: внизу чугуцы, а сверху канцелярские принадлежности из кладовой — все равно их надо было снести в административную часть. Ящик Каменкжа и Максимыч внесли в комнату, аккуратно поставили, одеялами байковыми накрыли — порядок. Шаров по частиконспирации был великим человеком; перебарщивал, правда. Мерещились ему почему-то работники КРУ, прокуроры и ревизоры столичные (местных он не боялся), корреспонденты газет, анонимщики. Анонимщики и корреспонденты были у Шарова в одном ряду — кляузники.
И кто пустил в самый последний момент, что корреспондент то ли из «Перца», то ли из «Крокодила» шастает по территории, до сих пор никто не знает. Впрочем, расследование показало, что истоки версии о приезде корреспондента были такие:
— А хто це ходе около корпуса? — спросила Маня у Даши.
— Корреспондент, — ответил кто-то шепотом (а кто это прошептал, установить не удалось).
Потом пошло. Кто-то еще видел рыжего городского человека с завитыми волосами, в оранжевом костюме и красной рубашке и в желтых блестящих туфлях: сроду таких не было в Новом Свете; видели, как он подходил к кустарнику и что-то записывал.
И уже по корпусам неслось:
— Бачилы корреспондента? Як страус. Аж горыть весь. Ходэ и пышэ. Все на заметку берет… Все кусты позаписывал.
— И пышуть, и пышуть, и пышуть, а что толку от того? — размышляла в голос старая Петровна. — Ось в Иванивки напысалы в газету на Панька. Приихав корреспондент, три дня пыв с Паньком — и конци в воду.
— Цэ той Панько, що на мотоцикли у ричку влэтив?
— Вин самый, — ответила Петровна.
— А як в ричку? — разинула рот Даша.
— А сив на мотоцикл, а вправлять не умие и выключить не умие — полетив через дерева, прямо в ричку…
— Да дэж там ричка у Иванивки?
— Та нема рички. Там болото одно. — Я и кажу, у болото отэ вскочив. Як черт вылиз оттуда…
— Не вылиз, а вытягнули його трахтором…
— Ну и шо корреспондент?
— При чем тут корреспондент? Панько в ричку влетив ще до войны. А корреспондент приизжав прошлым литом, коли пожар був.
— Це колы сгорила хата Панька?
— Я и кажу, сгорила. Покапывались у хати, и сгорило усе.
— И Панько сгорив, чи шо?
— Да не сгорив Панько, мы його бачили у вивторок, курей купляв на базари…
— На шо ему кури, у нього их скильки завгодно.
— Та нема у Панька курей. Николы у нього птици не було. И хата не його, а невистки сгорила, яка уихала у город.
— Це Настя? Да не в город, а до Романа поихала.
— Романа? Це той, шо на доски у райони причепленный був?
— Та ни, причепленный був його брат, Вишняк.
— Не брат, а свояк.
— А чого його причепили?
— А приихав корреспондент, с той, що фотографируе усих, и його фотокарточку у газету…
— Так шо и зараз фотографировать будуть?
— Ни, зараз щось друге винюхують. Ох, щось будэ! — сказала Ивановна, поглядывая, как с неожиданной решительностью человек в оранжевом костюме направился в сторону конюшни. — Бачили, як цэй дурень Попов у красную скатерть вырядился. Выступав. Хиба можно у красну скатерть выря-жуваться? Усим попадэ за скатиртя.
— Це ж скатерть из красного уголка для голосувания?
— От то ж я и кажу — для голосувания. Сроду такого не бачили, щоб у скатертях выступалы. Ще собаку з цим начальником замишалы, хохочут уси. Так було, колы церкву взрывалы…
— Чого вы цепляетесь до Попова? Так весело вин выступав! — вступилась Манечка.
— Та хиба зараз до висилля? Время не то, щоб глотку рвать, як скаженным. Хлиба нема у колхози, огороды попалило, свини сдохли, а воны смихом зийшлись — це добром не кончится…
— При чем тут свини?
— Як при чем? А шо город жрать будэ? Сало нам не потрибно, а городу нельзя без сала, вин зараз остановиться…
— Як це остановиться, Петровна?
— Ты мовчи, ще мала, ничего не бачила, а мы в тридцять третьем, коли голод був, усэ побачили. С голоду мий чоловик вмер, коли всэ началось. И тоди спивалы, як дурни.
— Так шо ж, спивать нельзя?
— Не время спивать, — настаивала Петровна.
Потом разговор перекинулся на конюшню, в котельную.
— А шо балакають — корреспондент приихав? — спрашивал Довгополый у Злыдня.
— Кажуть, усе записав у книжку.
— И пышуть, и пышуть, и пышуть, а шо толку? — сплюнул сквозь зубы Злыдень.
— А хай пышуть соби, — сказал Довгополый. — А ты нэ лизь, а то потягнуть.
— А шо я зробыв, що потягнуть!
— Ничого не зробыв, а выпывав в подвали, и в гаражи выпывав, и в бурьянах выпывав. Ось и скажуть: «Напыши, як выпывав». Менэ в тридцять третьем так прижали: «Напиши на Петра Хорунжего». А я кажу: «Я ничого не бачив». А вони як влуплять по ребрам, так печенка и доси болить.
— Ну и написав?
Довгополый не ответил. Злыдень задумался, сказал:
— Надо Шарова предупредить.
— Не лизь, кажу, — посоветовал Долгополый. — Боны прийихалы и уихалы, а нам жить тут до кинця.
— Ни. Пиду скажу.
Вот тогда-то Злыдень пробрался между рядов и шепнул Шарову на ухо: «Корреспондент приихав из „Перця“ чи с „Крокодила“, ходэ описуе усэ». Шаров тут же Омелькину сказал, Омелькин — Разумовскому.
На загадочно-ехидную физиономию Сашка тогда никто внимания не обратил. А его каверзная душа хохотала в те тяжкие минуты, когда катастрофа надвигалась, когда ее так ловко предотвратил проницательный ум Шарова.
Стайка гостей холодно распрощалась с детьми и к машинам черным понеслась. И когда Шаров увидел в сторонке оранжевого человека, сразу напрягся и к нему подался. А оранжевый человек с улыбочкой на Шарова пошел и хотел было слова приготовленные произнести, но Шаров его остановил:
— Вы меня подождите немного. Я провожу товарищей — и к вашим услугам.
И низко поклонился оранжевый человек.
Шаров сел в машину Омелькина. Разумовский и другие тоже забрались в машины — уехали! Сразу грустью повеяло. Даже Эльба жалобно заскулила машинам вслед.
Как бывают грустны минуты, когда к радости совсем вплотную подошел, а она, эта радость, вдруг полным крахом обернулась! Затылки сникли у больших магистральных людей. Кремовость почернела на шее у Омелькина, бледные пятна выступили в продольной впадине, позеленел затылок у Разумовского, пепельностью схватились загривки инспекторов. И глаза ну что у Эльбы — мутное безразличие и какое-то сухое щелканье злостности в зрачках.