Над погостом шелестят пожелтевшие листья берез, две могилки, обнесенные оградой, ухожены, и не руками воспитанников меняются гвоздики и астры перед плитами с высеченными именами, старухи присматривают за обителью тех, с кем они встретятся вскоре. «И мне туда же…» — пришла вдруг догадка, дохнув на Андрея Николаевича хладом и страхом. Он, подбирая возражения, успокоил себя: всего лишь пятый десяток, еще жить да жить, и уж тебе ли не знать, что приходит в голову, когда ты у могилы нечужих людей.
Внял голосу разума: далеко еще, далеко! Но приложил руку к плите, чтобы передать родителям свое тепло, и отнял руку; камень, накаленный солнцем, стал переливать себя в более холодное тело, жар коснулся пальцев, сердце отозвалось толчком. «Спасибо», — неслышно сказал Андрей Николаевич, благодаря родителей за то, что они исказили его жизнь, родив его с вечным разладом души; сами этот разлад несли в себе, скрывая ото всех, от сына тоже, и только под конец жизни взбунтовалась в них совесть, и не бытовая, личная, а общая для всего рода человеческого. Откуда она у них? Кто из дедов и бабок вдруг возвысился над суетой прокормления? (Подумалось: «Зову живых…»)
К двум часам дня он въезжал уже в деревню Цацулино, место обитания механизатора Апенушкина. Теперь не надо спешить. Машину он загнал в тупичок, образованный сходящимися плетнями приусадебных участков, и пошел по единственной и главной улице деревни. Двести домов, не меньше, но уже кое-где забитые ставни. Село когда-то было богатым, разбойничьим, торговым, самые неуемные бежали отсюда на юг, пополняя стихийные банды, лишь в самом начале 30-х годов прекратились шатания, взнузданный люд пошел в колхоз; мать утверждала, что в Гражданскую войну Цацулино почему-то облюбовали и белые и красные, сделали местом публичных казней, виселица, воздвигнутая на скорую руку, скрипела, гнулась, покряхтывала, но исправно выдерживала тяжесть подвешенных беляков и краснопузых. Кто ныне вспомнит, да и кто вообще знает?
Карамельки, сахар и мыло отпускали в магазине, пахло же -керосином. Андрей Николаевич прибедненным голосом стал расспрашивать самую глазастую бабу в очереди: машина у него застряла неподалеку, кое-какой ремонт надо сделать, так где ему найти Апенушкина?.. Спросил — и понял, что попал в точку, что только Апенушкин и может в этой глуши возиться с металлом, такая уж у него слава была, и как ей не быть: Андрей Николаевич в этой деревне так и не увидел мужчин среднего возраста, старики да дети попадались на глаза, протарахтевший на «Беларуси» тракторист еще в школу бегал, наверное.
«Апеней» звали здесь Апенушкина, и ласково это звучало, и чуть пренебрежительно, но не деревенским дурачком он был, иначе не стали бы бабы с такой готовностью помогать приезжему человеку. Кто-то из них утром видел Апеню на складе, потом его заприметили у силосной башни, и наконец выяснилось: Апеня — у себя, на Выселках, то есть в километре отсюда, во-он там, за березовой рощей, там его хозяйство. У изголодавшихся по новостям баб глаза горели желанием порасспросить городского человека о житье-бытье в далеких краях, но местный этикет запрещал прямое и грубое получение информации, только на добровольной основе. Андрей Николаевич поблагодарил. Мимо магазина проехал малым ходом, чтоб никаких сомнений не оставалось: неладно что-то с автомобилем, ой неладно!.. Дорога была прямой, накатанной, следы на ней — тракторные и автомобильные, справа и слева — уже вскопанные поля, но картошка убрана не везде, что не могло не радовать: будет где разгуляться комбайну. Сотня ворон тяжело покинула еще не оголенные ветви, встревоженная красным «ягуаром», карканье напомнило детство, в памяти всплыл никогда не вспоминавшийся эпизод: стрельба по воронам из катапульты, за один бросок выпрямляющаяся березонька метала в крикливую стаю полсотни камней. Остановился «ягуар» — уселись на ветки и вороны. Три вместительных сарая, а под навесом — остатки того, что было когда-то сеялками, жатками, косилками, копалками и сажалками, — вот и все Выселки. В самом маленьком и ближнем сарае кто-то затачивал железо на наждаке, не на ручном, не с приводом от ноги, и Андрей Николаевич ищуще обвел глазами крыши сараев, но так и не увидел ни одного провода. Источник питания был здесь, где-то рядом, и когда шарканье наждака сменилось тишиной, он вслушался в нее и уловил почти бесшумную работу генератора. Завернул за сарай и увидел вход в пристройку, открыл дверь с предупреждающими и устрашающими надписями, глянул и понял, что делал генератор и аккумуляторные батареи не просто грамотный человек, а искусный мастер. Прикрыв дверь и определив примерно мощность источников постоянного и переменного тока, он тем не менее удивился, когда в том конце сарая, где работал наждак, увидел токарный станок и еще несколько электромоторов с приводами. За выгородкой располагалась кузня, она бездействовала, однако система поддува не могла не вызвать нижайшего почтения к хозяину этой мастерской. Все было очень рационально, добротно, умно. И выдавало в мастере стиль, манеру как-то по-своему делать веками отработанные операции. Сам он стоял спиной к Сургееву, у станка. Выключил его, всмотрелся в сделанное, удовлетворился и только тогда, вытерев руки чистой фланелькой, приглашающе указал гостю на скамейку. На нем была обыкновеннейшая спецовка с пятью или шестью накладными карманами, на ногах — кирзовые сапоги. Рослый, как и Ланкин. Лицо бледное, незагорелое, вытянутое, что-то скифское отозвалось в нем, диковатое, что ли… Заговорили — о том о сем, о наждаке, о скоростях вращения абразивного камня, о заточке резцов, еще о чем-то. Говорил Апенушкин чистым, грамотным русским языком, без примеси местных словечек, и проскальзывала в гласных некоторая затянутость, чуть тверже произносились кое-какие согласные. Родился он, это точно, в русской семье, но кто-то был рядом, с иной фонетикой, человек в семье уважаемый, не с решающим голосом, но и не с совещательным, авторитетный был человек, из чужих краев, прибалт или чухонец. Инородной речью окрашена была звуковая атмосфера, которой дышал ребенок, и акцент, уже неотделимый от речи, создал обособление, отчуждение от остальной ребятни, да и семья, возможно, кое-какими причудами отличалась; степная дикость прошлых эпох не могла не проявиться в разных мелочах: как-то иначе сидел парнишка за партой, либо тихо, либо громко, но — иначе, и непохожесть заставляла — как рыжего, как урода — подтягиваться под среднюю норму поведения, но опять же по-скифски, не так, как принято в Гороховее и везде, а нагнетанием в себе страсти, желания делать что-то так, чтоб никто не мог повторить или превзойти. Так воспитывалась индивидуальность, личность.
Поддерживая удачный разговор, Андрей Николаевич рассказал о милиции, куда попал с немецким пулеметом МГ-34, о первом в жизни мотоцикле, и Апенушкин, понимая его, улыбался… Наверное, таких приключений в его жизни было немало, а было ему столько, сколько Андрюше-Лопушку в год, когда послали его в совхоз «Борец». Жизнь только начиналась, в армии уже отслужил, здесь ему не нарадуются, семья крепкая, двое детей, жена по дому бегает, детей некому оставить, мать-отец уже сами требуют присмотра, да и в семнадцати километрах отсюда живут, а мать Капы, жены то есть, не очень-то помогает дочери, поросят держит…
О теще, за поросят державшейся, он как-то обходно сказал, мельком, не желая посвящать гостя в секреты семьи — не потому, что не был уверен в доброжелательности его, а оттого, что не хотел мысли и чувства его обременять ненужной информацией, -очень тактичным, от природы воспитанным был Савелий Георгиевич Апенушкин, не по возрасту умудренным. Абсолютно дикая версия подкралась к Андрею Николаевичу: уже не одних ли они кровей? А вдруг — сын Таисии, подброшенный ею бездетным супругам Апенушкиным? Ни братьев, ни сестер у Савелия-то нет! А?
Бред, конечно. Быть того не может. И Апенушкину уже под тридцать. Институт мог бы уже кончить, но куда там! Выгнали бы оттуда, как поперли из, смешно сказать, школы младших авиационных специалистов, неподходящ оказался, стал дерзить, преподавателя оспаривать, так до конца службы и подметал бетонку в батальоне аэродромного обслуживания. Но (это угадывалось, этого не могло не быть!) самолюбиво прислушивался к беседам инженеров и техников, кто-то из них, ненавязчиво, интуитивно уловив жажду знаний у нескладного длиннорукого парнишки, подсказывал ему, объяснял, растолковывал, а то и совал в голову непрожеванное и сырое, надеясь на ум, сквозивший во взгляде.
Тут и сама Капа пришла с обедом, одета под гороховейскую модницу двадцатилетней давности. На локте — корзиночка, в ней — кринка молока, сало да хлеб. Древний обычай всегда считал путников голодными, и Апенушкины пригласили к столу Андрея Николаевича, столом был верстак, на котором Капа расстелила газету, сдув металлические стружки. В ящичке под замком -стаканы, кружки, ложки. Отец семейства обсуждал с матерью детей проблемы воспитания подрастающего поколения (дочерям соответственно 2 и 4 года) да вопросы благоустройства жилища, и Капа, во всем повинуясь мужу, вставляла замечания, которые свидетельствовали: и она кое-что соображает и в кое-каких делах мастер отменный, и мужу она не возражает открыто по той причине, что подойдет время — и Савелий сам поймет невысказанную правоту ее.