Эсмеральда вышла, затворив за собой дверь, а Кандидо Амадо так и остался сидеть, не успев прийти в себя от изумления: мать редко выказывала признаки подобного здравомыслия. Такие озарения и ее упрямое нежелание подписать хоть один документ, если он не был ею прочитан, перечитан и подробно изучен в течение нескольких часов, не давали ему возможности от нее отделаться, раз и навсегда определив в лечебницу, и тем самым избежать вечного наказания: денно и нощно иметь ее перед глазами как напоминание о том, что часть этой больной крови течет в его жилах.
Он поднял бутылку и залпом выпил то, что в ней оставалось, а от одной из лампад прикурил новую сигарету с марихуаной.
Сквозь жалюзи окна, много лет как закрытого, уже пробивался слабый утренний свет, и Кандидо Амадо вышел на крыльцо, чтобы взглянуть на тот же пейзаж, который видел перед собой всю жизнь: все ту же однообразную равнину, разве что в это утро казавшуюся иной, потому что в сторону запада тянулись черные низкие тучи.
Еще четыре дня, может, неделя — и хляби небесные разверзнутся, словно шлюзовые ворота безмерного водохранилища, и на саванну обрушится водопад, превращая ее в огромное озеро.
Область льянос в междуречье Апуре и Меты, от Анд до берегов Ориноко представляла собой огромную котловину с глинистой почвой, покрытой тонким слоем аллювия. И когда затяжные ливни пропитывали этот слой земли и достигали глины, они превращали регион в самый большой пруд из воды, глины и грязи, какой трудно даже вообразить себе. Только некоторые холмы и пригорки оставались над поверхностью, и так будет до тех пор, пока летнее солнце и медленное всасывание воды реками вновь не превратят лагуну в саванну.
Такая круговерть повторялась с незапамятных времен. Кандидо Амадо покорно наблюдал ее год за годом, и все же всякий раз при виде надвигающихся туч, когда атмосфера, насыщенная электричеством, приводила его в возбуждение, грозившее закончиться нервным срывом, он обещал себе, что эта зима будет последней и с наступлением хорошей погоды он станет хозяином «Кунагуаро» или навсегда уедет, отправившись на поиски места, где не будет поминутно ощущать, что с приходом сезона дождей ему недолго превратиться в такого же идиота, как мамаша.
Еще четыре дня, может, неделя, но атмосфера уже сгущалась, чувствовалось, насколько она наэлектризована, от одежды сыпалась искры, а волосы вставали дыбом. Невыносимое напряжение овладевало людьми и животными: казалось, еще немного — и они взовьются и лопнут.
Кандидо Амадо испытал знакомое смятение, которое пронизывало позвоночник и собиралось в глубине желудка, и он пил, чтобы его подавить, однако на этот раз тоска ощущалась сильнее, потому что к ней добавлялось мучительное желание видеть Айзу, разговаривать с Айзой, ласкать Айзу, жениться на Айзе.
— Айза! Айза! Айза!
Даже вечные яакабо, похоже, изменили своей песне, которую они повторяли каждую ночь с тех самых пор, как Создатель спрятал их среди зарослей травы в саванне. Он мог поклясться, что теперь они над ним насмехались, вновь и вновь повторяя засевшее в его сознании имя:
— Айза! Айза! Айза!
Он мог бы собрать целую дюжину хорошо вооруженных пеонов, чтобы галопом доскакать до «Кунагуаро» и увезти девушку туда, где никто не смог бы их отыскать, и вернуться только после того, как священник из Элорсы их обвенчает. Однако он предчувствовал, что, чтобы увезти ее силой, ему придется прихлопнуть ее братьев и старика управляющего, а это уже дело крайне серьезное: ни она, ни закон, ни один льянеро такого никогда ему не простят.
И он прокручивал все это в уме.
Прокручивал, и голова у него уже была готова лопнуть, потому что ко всему прочему он был убежден, что Акилес Анайя, которому, как никому другому, были известны все уловки льянеро, держит ухо востро и изрешетит его пулями, стоит только сунуться во владения Баэсов.
Кандидо всегда инстинктивно недолюбливал этого хитрого и непочтительного льянеро, которому стоило произнести пару слов — и Кандидо чувствовал себя недоумком, но сейчас он испытывал к нему смертельную ненависть, потому что пришел к убеждению, что тот был главной помехой на пути к Айзе.
— Мне надо было уже давно разрешить Рамиро Галеону его прикончить, — бормотал он. — Долбануть его по затылку, и все решили бы, что противный старикашка свалился с лошади…
Он сам оседлал свою кобылу, ту самую Донью Барбару, дочь Торпедеро и Карадеанхель, с которой хороший наездник смог бы победить даже на «Гранд насиональ», и помчался галопом, не разбирая дороги, поскольку за канеем пеонов или хижиной Имельды Каморры горизонт, куда ни посмотри, был везде одинаков, точно так же, как всякий день на равнине был похож на предыдущий.
Он испытывал потребность в движении. Ему было необходимо ощущать бока кобылы между ляжками и с силой вонзать в нее шпоры. Чувствовать, как утренний воздух бьет в лицо, до того как солнце начнет свое восхождение над горизонтом, превращая саванну в пекло. Ему хотелось убраться подальше, удрать из дома, от матери, от самого себя, а особенно и главным образом — от жгучего воспоминания о младшей из Пердомо Вглубьморя.
Когда наконец он остановился возле рощицы тотумо[54], на берегу каньо, превратившегося в сухую глину, Донья Барбара была вся в мыле и дрожала, а в нем напряжение так и не спало: вероятно, тут бессилен был и галоп, и всякое другое развлечение.
Он отпустил кобылу, которая отошла на несколько метров в поисках несуществующего водопоя, сел под фламбояном, почерневшим от жары и пыли конца лета, и вот тогда заметил его — занятого вычерпыванием воды из крохотного колодца, вырытого посреди русла каньо. С первого же момента Кандидо Амадо поразили его гордая осанка и полное отсутствие первобытного страха, который кажется неразлучным спутником дикарей.
— Кто ты такой? — строго спросил он.
— Ксанан.
— Ты куиба? — Тот с презрительным видом отрицательно покачал головой; такого ответа Кандидо, в общем-то, и ждал, а потому продолжил: — К какому племени ты принадлежишь?
— Гуайка.
— Гуайка? — удивился Кандидо. — Гуайка живут очень далеко, по ту сторону Ориноко, и никогда не покидают сельву.
— Ну а я покинул, приятель.
— Не называй меня приятелем. Я тебе не приятель. Я Кандидо Амадо, владелец этих земель. Как ты сюда проник?
Туземец подошел ближе. Каждое его движение отличалось кошачьей грацией, словно это был зверь, готовый прыгнуть. Он смотрел прямо в глаза, в его взгляде читалось что-то вроде вызова или насмешки.
— Я не открывал дверь и не перепрыгивал через ограду, приятель, — сказал индеец.
— Что ты здесь делаешь?
— Пришел и ухожу.
— Куда?
Гуайка слегка передернул плечами. Он сидел на корточках и опирался на длинный лук с огромными стрелами. Его гигантский пенис, перевязанный лианой, немедленно притянул к себе взгляд Кандидо Амадо, который и представить себе не мог, что может существовать мужской орган таких размеров.
— На поиски.
— Какого черта ты ищешь в моих владениях?
Туземец снова пожал плечами.
— Не знаю, — признался он. — Наш шаман видел сон и сказал: Камахай-Минаре вернулась. Воины должны отправиться на поиски и показать ему дорогу, потому что богиня принадлежит гуайка.
Льянеро рассмеялся, его хохот больше смахивал на карканье самуро.
— Ты хочешь, чтобы я поверил в эту историю? — презрительно воскликнул он. — Ты явился сюда вовсе не затем, чтобы искать богинь. Ты пришел меня обокрасть.
Круглые, глубоко посаженные глаза стального цвета обвели долгим взглядом окрестности.
— Красть что? Твои быки умирают, и мне они не нужны. Тебя я мог бы убить, когда ты появился, и я этого не сделал, — сказал туземец. — Ксанан не крадет и не лжет. Ксанан — сын вождя. Ксанан ищет только Камахай-Минаре.
— И где ты думаешь ее найти?
— Там, где она находится.
— А где, по-твоему, она находится?
Дикарь вытянул руку, и его длинные и наточенные стрелы указали на неопределенную точку на северо-востоке.
— Вон там.
— Откуда ты знаешь?
— Она меня зовет.
— Что она тебе говорит?
Он показал пальцем на лоб, постучав по нему несколько раз:
— Она разговаривает по ночам. Проснувшись, я уже знаю дорогу. — Он вновь показал луком и стрелами: — Туда. Скоро я ее найду.
— И что тогда сделаешь?
— Отведу к своему народу, и мы, гуайка, вновь станем сильными.
— А если ты ее не найдешь?
— Это сделает другой воин. Она здесь. — Туземец поднялся, и Кандидо Амадо снова поразился совершенству атлетического и мускулистого тела, огромному пенису — просто зависть брала — и замечательной черной гриве, ниспадавшей на гладкую и блестящую спину. — Я пошел, — как ни в чем не бывало сказал индеец. — Прощай, приятель!