Извини, говорит он. Еще щелчок, он ведет пальцами по сигарете, пока не ощущает тепло и не втягивает воздух, втягивает, дожидаясь, когда его сменит табачный дым, и тот ударяет сразу в глаза и в ноздри. Твое здоровье, друг, хочет сказать он, но получается только невнятный лепет.
Пепельница у твоей ноги…
Сэмми все еще что-то лепечет, табак шибает в голову. Он снова затягивается, ну вот, так-то лучше. В гробу он их всех видал; и Сэмми откидывается на спинку стула.
А время идет. Он сидит словно бы в пустоте, и мысли его разбредаются какая куда. Хорошего мало, с какой стороны ни взгляни, потому как жизнь он вел далеко не лучшую. Не худшую, но и не лучшую. Дурак он был, вот что. И ни единой манды, кроме тебя самого, винить за это нельзя. Вечно одно и то же. За что винить фараонов, если ты им первым накостылял; какого хера, друг, нельзя же на них обижаться за то, что они тебе рыло начистили. Сэмми уж двинет так двинет, мужик он крепкий – вон, костяшки на кулаке и сейчас еще ноют и правая нога тоже, так кто ж тебе виноват? знаю, о чем говорю, не ты, что ли, очухался в проулке? Первое дело, он сам там и приземлился, друг, хотя как он, на хер, туда попал, понятия не имею. Но только никто его силком в кабак не тащил, никто не заливал бухлом по самые зенки, все сам, сам так собой распорядился. Нет, он не ханыга какой-нибудь; просто находит на него такой стих, иногда.
Ну, детальным протоколом скачек это не назовешь, да и хрен с ним.
А тут еще старушка Элен.
Вот уж кто разозлится. На этот раз она его точно вытурит. Наверняка так и будет. Он же опять в тюрягу загремел. И окажется он по уши в дерьме, друг, знаю, о чем говорю, хватило тебе ума накинуться на фараонов, ну и получи, вот оно, последний рубеж задроченного Кастера.[1]
Старушка Элен, друг, это тебе не хрен на палочке.
Человеку приходится сражаться, друг, никуда не денешься; люди рождаются, растут, а потом им приходят кранты. Вот оно, горе-то – из люльки и прямиком на долбаный погребальный костер.
Захватывающие факты, «байки-из-крытки». Например, вот эта, про воинов-самураев прежних времен – хозяина их ухандохал враг – оба были аристократы, Сисько не то Сенько, в общем, херовое какое-то имя – и самураи задумали отомстить плохим дядям. Ну и вот, их начальник, сын начальника и вся эта шайка-лейка разбрелись на целый год кто куда и стали жить, как последние прохиндеи, – пить, баб валять и все такое, – пока тот малый и его нехорошая команда не успокоилась, не прониклась ложным чувством безопасности, решив, что хорошие самураи вконец с глузды съехали и тревожиться из-за них ни хера не нужно. Ну, и когда все утихло и вышло положенное время, самураи сошлись снова. И конечно, отомстили, целый год спустя. Вставили мудакам по первое число. Прямо и откровенно. А потом, когда они им вставили, то занялись самими собой и себе вставили тоже – все как один совершили харакири. Потому как, раз хозяин помер, этот старый хрен Сисько, а хорошие самураи за него уже отомстили, делать им больше ничего не осталось, вышли им кранты – долг свой они исполнили, ну и, значит, копец игре, капут, жизни конец, истории тоже, так что все они выпустили себе потроха – воткнули ножики в животы и давай вырезать оттуда кусочки.
Правдивая, кстати, история. Если верить корешу, который пересказал ее Сэмми. Между прочим, он как-то раз сунулся с ней к одной бабе, так она хрен знает как обозлилась, решила, будто он ей мозги засирает, хочет ее запутать, пытается таким сложным способом избавиться от нее, хочет, чтобы она поверила, будто он точь-в-точь как те самураи, исусе, какой только дребаный бред не приходит им в голову, бабам. Кстати, это была не Элен, другая телка, но могла быть и Элен, очень даже могла, точно тебе говорю. Вообще-то странно – рассказываешь человеку историю, пытаешься втолковать ему что-то важное, и ни фига, ни фига, полный провал. Все не только не получается, как ты хотел, нет, в конце концов, выходит как раз наоборот, мать его, ну точно, в жопу, наоборот, друг. Это не просто непонимание, а полный
как бы там ни было. И ведь телка та, может, была и права, потому как Сэмми, рассказывая, малость прибавил от себя, из прочитанной им книжки про одного армейского офицера и его жену; они то же самое провернули, выпустили себе кишки, перепутав долг с любовью. Так что она была, возможно, права, возможно, он и вправду хотел от нее избавиться. Ну и что? Что тут, едрена мать, такого? Мужчины и женщины. Ну, перепихнешься с ней малость, исус всемогущий, кому от этого вред? Просто некоторые места себе не находят, пока не обложат тебя сверху донизу. Особенно бабы или эти, представители высшего класса. Ладно бы ты еще был, на хер, с ними знаком, тогда пускай себе, а то ведь совсем посторонние попадаются долбаки, с которыми ты просто пытаешься перекинуться словечком-другим в пабе или где, точно говорю, ладно б они приходились тебе женой или там подружкой, ну хоть трепаной бабушкой, но эти-то, другие мудаки, они же думают, друг, будто что-то понимают, думают, что понимают, а ни хера ни в чем не смыслят.
Ну их всех на хер.
Спина вот болит. Особенно хребет; у задницы и под нижними ребрами. Надо бы встать. Он встает. Делает полшага влево, прикладывает ладони к больному месту, разминает пальцами. Правая нога натыкается на что-то металлическое, твердое.
Сядь. Сэмюэлс, сядь.
Мне надо ноги размять.
Сядь на жопу и сиди.
Мне че, и постоять теперь нельзя?
Тридцать секунд.
Спасибо.
Двадцать уже прошло.
Хватит и двадцати, говорит Сэмми, находит ощупью стул и садится. Хрен с ними. Он трет ладонью копчик, потом немного сдвигается вперед, сжав колени ладонями. О многом еще надо бы поразмыслить. Если как следует подумать. Вот этим ему и следует заняться: подумать. Он был просто
как знать, как знать; куда только он мысленно не забредал.
Так уж живем, ничего не поделаешь, как будто все протянется вечно. А потом просыпаешься и видишь – тебе кранты, все кончено, друг, вот так. Ладно, будь по-вашему, придется с этим смириться, а че еще делать-то, мать-перемать, все устроено, все решено, только одно и можно сказать, это случилось, прошедшее время. Теперь вот с тобой.
Сэмми снова охота курить. Надо было зачинарить цигарку, которую дал тот хмырь, а он ее всю высосал. Даже не помнит как. Рядом со стулом стояла пепельница. Он нагибается, чтобы выяснить, не осталось ли в ней чего покурить, но не может ее найти – пепельницу, о которой я говорю, – видать, какой-то мудак двинул по ней ногой.
Где-то поблизости подымается гвалт, но, похоже, Сэмми отгораживает от горлопанов перегородка. Он этого не сознавал, потому что у него в ушах шумело. Да еще радио, поп-музыка, нудит и нудит, умба-умба-умба, ди-ди-умба-умба-умба, ди-ди-ум-ба-умба-умба, такое впору слушать мальчишке Сэмми – в самый раз для пятнадцатилетних сопляков, а тут все-таки фараоны, люди взрослые. Интересно, какой это участок. В воронке ему по сторонам смотреть было некогда. Скорее всего, Харди-стрит. Какая разница. Все равно, если спросишь, никто ничего вразумительного не ответит. С ними же невозможно завязать отношения; только и слышишь от них что издевки да шуточки. И так не только в тюряге, я к тому, что Сэмми, было дело, работал на фабрике – десять минут, – там, в Англии, так и на ней то же самое. Это ж надо десять сроков отмотать, чтобы понять, над чем они все регочут.
Хрен с ним, друг, с этим покончено, давным-давно. Вот чего никак не усвоит Элен.
Устал он, как черт; выжатый лимон, понимаешь? Да ведь и есть с чего, отпиздили его будь здоров. Плюс на человека по временам находит желание вроде как опустить занавес. Улезть с головой под одеяло. Вот и с Сэмми сейчас то же самое. Конечно, не в первый раз его так уделали и, можешь быть охеренно уверен, – не в последний.
Шум. К нему придвигают стул. Кто-то говорит: Да, Сэмюэлс, везучий ты мужик, мы собираемся тебя отпустить, а при твоем досье это что-то.
С кем я разговариваю?
Ты не наглей, а то поимеешь настоящие неприятности. С твоим-то прошлым тебя засадят за милую душу и ключ от камеры выбросят. Мы и не думали, что к нам забрела такая персона.
Ой, кончай ты херню пороть, вы меня сцапали, а теперь я ослеп на хер.
Рука, протянутая ниоткуда, сжимает его левое запястье, следом шепот: Слушай, мужик, ты можешь идти, только это мы тебе и говорим, так что поблагодари свою счастливую звезду и угребывай отсюда, потому что, видишь ли, будь моя воля…
Пожатие усиливается. Запястья у Сэмми сильные, он сгибает левое, чтобы легче было сносить нажим, вся рука дрожит от напряга. И ребра начинают ныть. Здоровенный попался мудак. Наконец нажим слабеет, рука исчезает. Сэмми дышит часто-часто, держись, просто держись, вот только ребра, друг, но все равно, держись. Не показывай им слабины, друг, ни хера не показывай.
Снова шепот: Ты понял, что тебе говорят, козел дерганый? Вали тихо-мирно к дверям и не возвращайся, уноси к бубенной матери ноги, долбак, и чтоб мы тебя тут не видели, понял?