То, что узнает в своих генеалогических разысканиях сам автор, как бы наравне с ним немедленно узнает и читатель, и это усиливает иллюзию сопричастности.
— Быстро, легко ли писалась книга? Как вы вообще пишете?
— Обычно, когда я сажусь писать, у меня в голове уже все готово, до последнего предложения. Пишу сразу на машинке, с детства владею машинкой, пишу десятью пальцами и привыкла, как к перу. Потом много правлю, конечно. Первые фразы пишу всегда с трудом, входишь, как в темную пещеру. А с этой книгой трудность была другая… Много плакала. Мне трудно было вспоминать мать. Иногда было чувство, как будто меня ударили ножом. Жалела мать — почему у нее не было гармонической жизни, какая есть у всех, у многих… Слезы капали на машинку, но нельзя было, чтобы ими пропитались страницы книги. Я плакала просто как человек, но книгу хотела сделать твердой. Это было иногда не просто. Не говоря уж о матери, я очень любила отца, Элека Сабо, а написать их нужно было такими, какие они были. Неожиданностью для меня была личность Гизеллы. Прежде, в детстве, в юности, я ее ненавидела. Мне не нравилось, что у нее такой дурной вкус. Я ее ненавидела и оттого не понимала.
Страсти, кипевшие вокруг старого дома в Дебрецене, не дававшие враждующим сторонам взглянуть друг на друга спокойно и объективно, отгорели, волнения улеглись, и Магда Сабо рассудила своих дедушек и бабушек с беспристрастием судьи высшей инстанции.
Репутацию Эммы Гачари как ветреной, легкомысленной, даже порочной особы, казалось, нельзя уже было поправить. Семейный миф о злой матери, бросившей родную дочь, миф, раздутый недоброжелательством свекрови, поддержанный злым язычком Гизеллы, усвоенный сполна самой Ленке Яблонцаи, был как будто неколебим.
Оправдание к ней пришло через поколение. Магда Сабо, ее внучка, вызвавшая тень несчастной женщины на беспристрастный суд, нашла, что вина ее, если и была за ней какая вина, не столь уж тяжка. По своей доверчивости Эмма Гачари не раз была обманута Юниором, даже предана им, преследуема свекровью и оклеветана в глазах дочери. Магда Сабо узнала то, чего никогда не знала и не хотела знать Ленке Яблонцаи, всю жизнь таившая смертельную обиду на мать: как отняли у Эммы Гачари ее дочь обманом, чтобы затворить навсегда в сумрачном домашнем замке Марии Риккль, как пыталась она вернуть Ленке и как перед ней навсегда захлопнулись двери дома на улице Кишмештер.
И других героев семейной хроники автор позволяет нам увидеть не только с той стороны, с какой они представлялись домашнему окружению «купецкой дочери». Имре-Богохульник и Сениор для Марии Риккль были: в прошлом — «жеребцы», способные лишь воевать, скакать на лошади, делать долги и производить на свет детей; ныне — приживалы, нахлебники, жалкие паралитики, сидящие врозь в своих комнатах, между которыми беззаконным вестником и письмоносцем сновала маленькая Ленке Яблонцаи.
Но для Магды Сабо прадед Имре, огромный и толстый, в венгерском платье со шнурами, заключает в себе какой-то непокорный, бунтарский дух — не зря, умирая, он кричал здравицы Кошуту и лозунги «Да здравствует революция, долой попов!». Да и Кальман-Сениор — не просто безвольный мот и жертва дурной болезни, но в недавнем своем прошлом красавец офицер, сподвижник Петефи, неотразимо привлекательный для женщин; а в последние свои дни — воплощение справедливости и просвещенного духа в доме, страстный книжник, знавший столько стихов на память и объяснявший Гизелле и Ленке звездное небо.
Даже безнадежно беспутный Кальман-Юниор, «абсолютный злодей», с точки зрения оставленной им дочери, и тот, если взглянуть на него попристальнее, имеет в себе нечто привлекательное. Да, он беспечен, влюбчив, растрепан, безволен, но у него не отнять обаяния бескорыстия, которое по своей тяге к объективности, тоже отметит семейный летописец. Он не зол, не рассчетлив, не любит браниться… Какой-никакой, но поэт, и фантазия уносит его порой к небесам.
Да и сама «купецкая дочь», Мария Риккль, — властная, сильная старуха со скрипучим голосом, этакая дебреценская Васса Железнова, становится милее автору и читателям, когда она на закате дней открывает новый смысл своей жизни в красавице внучке Ленке, повторившей в ее глазах сказку о гадком утенке.
Магда Сабо верно поняла, что условие успеха семейной хроники — отсутствие сентиментальности. О своих предках автор рассказывает без тени умиления, жестко, жизненно, с реализмом, редким в изображении людей близких. Рассказывает без снисхождения, но с возможностью понимания. Именно это придает книге внутреннюю энергию романа. Мы постепенно понимаем характеры, разгадываем героев, следя за их судьбами, и верим лишенной слащавости картине.
Автор находит точную меру беспристрастия и горячей заинтересованности: глядит с печальной иронией на Кальмана-Юниора, жалеет вечно поддававшуюся своим страстям Эмму Гачари и то открыто ненавидит, то начинает понимать властную, крутую, неуступчивую Марию Риккль. Магда Сабо будто чувствует, как в ней помирилась вся кровь этих людей, а время, прошедшее не напрасно, принесло возможность нового понимания.
Говорят: «Все понять — все простить». Нет, жестокие поступки, глупые страсти, нелепые выходки самолюбия, дикие претензии эгоизма еще виднее со стороны и на дистанции времени. Но автор получает привилегию судить не людей, а поведение, то есть нравы среды, классовые инстинкты, сословные привычки, по-разному приспосабливающие к себе человеческие характеры.
Успех Магды Сабо может породить добросовестную иллюзию, что подобную книгу ничего не стоит написать любому: собирай семейные предания, старые фотографии, да следуй за открывшимися тебе фактами и датами. Обманчивая легкость! Такую книгу о своей родне, о своих близких и предках и в самом деле мог бы сочинить едва ли не всякий, если б… если б ему только терпения, усердия, мужества сердца и таланта, каких хватило у Магды Сабо.
— Когда вы писали, вы надеялись на успех?
— Я очень боялась этой книги. Кого заинтересует история моих родителей, рода, семьи? Думала, что ни одного экземпляра не продадут. Но если что-то получилось, то потому, что я говорила не от себя: я была их голосом, их ртом. Потом я стала получать письма читателей, и оказалось, что у всех есть какая-то похожая семейная история, и своя Ленке Яблонцаи. С некоторых пор я заметила даже, что посторонние, незнакомые люди стали лучше относиться ко мне: я потеряла свое имя и стала дочерью Ленке. И я рада, что другие полюбили мою мать. Мама похоронена в Будапеште, Мария Риккль — в Дебрецене, и теперь на их могилах всегда полно цветов, их приносят незнакомые мне люди.
Опыт Магды Сабо примечателен и потому, что сходные по принципу повествования и сюжету книги стали появляться последние годы в различных странах мира. Интерес к бытию своих Форсайтов и Будденброков новой волной поднялся в мировой литературе. При этом обнаружилось по меньшей мере два новых качества, какие мы отмечали уже в «Старомодной истории», в книгах этого рода: освобождение от романической «выдумки», более откровенная документальность; и участие автора в повествовании как лица, как наблюдателя и собирателя материала, а иногда и как действующей где-то рядом со своими предками, на просцениуме или у кулис фигуры.
В 70-е годы в Америке получила репутацию бестселлера книга Алекса Хейли «Корни», имевшая подзаголовок «Сага об американской семье» (1976). Автор с великим прилежанием и находчивостью изучил архивы и сумел увлекательно рассказать о жизни нескольких поколений собственного рода, начиная от своего прямого предка — африканского негра Кунта Кинте, который был похищен работорговцами в 1767 году из родной деревни в Западной Африке и продан на плантацию в Виргинию. Эта книга, как и телефильм, поставленный по ней, поразили воображение миллионов американцев. Как сообщала печать, многие из читателей Алекса Хейли после его книги сами засели за изучение своей семейной истории.
Всего лишь тремя годами раньше в Польше вышла книга Анджея Кусьневича «Состояние невесомости» (1973),[3] которую сам автор определил как «полуинстинктивные мои странствования по годам, в которых меня не было…». Рассказчик предпринимает «параллельное путешествие» в историю, разыскивает своих ясновельможных предков в Польше конца XVIII века и поры наполеоновских войн и, что самое удивительное, перевоплотившись, действует рядом с ними — мальчиком при панах и величавом подскарбии, в жилах которого течет и его кровь… Родственные этому жанру явления внимательный наблюдатель обнаружит и в советской литературе последних лет: взять хотя бы «Кладбище в Скулянах» Валентина Катаева. И это не единственная у нас попытка сделать предметом общего внимания свой заброшенный и покрытый пылью «семейный альбом».
Мало кто находит теперь поэзию в теме «безотцовщины»: по несчастью или намеренно разорванных связей со старшим поколением, с прошлым. А ведь еще недавно это было обычным предметом вдохновения. К семейной хронике мировая литература возвращается после многих лет ее отвержения и, как представляется, «на новом витке». Старая семейная хроника — незамысловатый рассказ о том, как жили предки, такой пленительно простодушный у нашего С. Т. Аксакова, заметно потерял кредит и стал выглядеть в глазах многих читателей эстетической архаикой, когда тон начала задавать литература исповеди, противоречивых движений сердца. Могло показаться даже, что вся история человечества замкнулась во внутренних борениях и страданиях изнемогавшего от будней жизни человеческого существа. Старая семейная хроника была теснима и с другой стороны — хроникой исторической: на фоне грандиозных событий и битв, безжалостно рушивших родственные связи, патриархально, если не сказать ретроградно, выглядел интерес к домашней истории рода.