Он подтолкнул меня в спину, выставляя из комнаты, и от дружеского шлепка его широких ладоней я едва не упал на колени. Потом мы выпили вместе по стаканчику можжевеловой. Внезапно он поглядел мне прямо в глаза твердо и властно. Это был совершенно другой человек - человек, который никому не обязан отчетом, сюзерен.
- Монахи есть монахи, - сказал он, - я не монах. Я не монастырский настоятель. У меня своя паства, свое стадо, я не могу плясать перед ковчегом со своим стадом - со своим скотом; на что это будет похоже, скажи, пожалуйста? У меня скотина как скотина, ни слишком хорошая, ни слишком дурная - быки, ослы, молочный и рабочий скот. Есть и козлы. Что прикажешь мне делать с козлами? Их не зарежешь, не продашь. Игумену легче легкого дать распоряжение отцу привратнику. Попадется ненароком козел - игумену ничего не стоит от него избавиться. А я - не могу, мы должны со всем уметь управиться, даже с козлами. Козлы или овцы, это дела не меняет, Господь желает, чтобы мы вернули ему каждое животное в хорошем состоянии. И не забивай себе голову заботой, чтобы от козла не несло козлом, попусту потратишь время, да еще рискуешь впасть в отчаяние. Старые священники принимают меня за оптимиста, этакого неунывайку, молодые, вроде тебя, считают букой, находят, что я слишком суров, крут с прихожанами, командую ими, как солдатами. Те и другие на меня в претензии за то, что я не лелею своего собственного плана реформ, как все прочие, или держу его про себя. "Традиции!" - ворчат старики. "Эволюция!" - поют молодые. А я считаю, что человек всегда остается человеком, он и сейчас не многим большего стоит, чем в языческие времена. И вообще вопрос не в том, чтобы знать, чего он стоит, а в том, кто им повелевает. Ах, если бы дали волю деятелям церкви! Заметь, я вовсе не пытаюсь подсахарить средневековье: в тринадцатом веке люди отнюдь не отличались святостью, а монахи, если и не были так глупы, как нынешние, пили зато куда больше, спору нет. Но мы закладывали основу империи, мой мальчик, империи, в сравнении с которой империя Цезарей была бы дерьмом, мы строили мир, Римский мир, истинный. Христианское общество - вот каков был бы плод наших совместных усилий. Это вовсе не значит, что все христиане стали бы непорочными. У церкви крепкие нервы, она греха не боится, напротив. Она смотрит ему в лицо спокойно и даже по примеру господа нашего Иисуса Христа берет грех на себя, отвечает за него. Если хороший работник на совесть потрудился шесть дней в неделю, ему можно простить попойку в субботний вечер. Послушай, я дам тебе определение христианского народа через его противоположность. Противоположность христианского народа - это народ безрадостный, одряхлевший. Ты скажешь, что мое определение не слишком укладывается в теологические каноны. Не спорю. Но тут есть над чем призадуматься господам, которые зевают на воскресной обедне. Да и как им не зевать! Разве может церковь за какие-то несчастные полчаса в неделю научить их радости! Даже если они затвердили бы наизусть все постановления Тридентского собора, это вряд ли прибавило бы им веселья!
Почему наше раннее детство представляется нам таким сладостным, таким светозарным? У ребенка ведь есть свои горести, как и у всех прочих, и он, в общем, так беззащитен против боли, болезни! Детство и глубокая старость должны бы были быть самым тяжким испытанием для человека. Но как раз из чувства своей полной беспомощности дитя смиренно извлекает самый принцип радости. Оно полностью полагается на мать, понимаешь? Настоящее, прошлое, будущее, вся жизнь заключены для него в одном взгляде, и этот взгляд улыбка. Так вот, милый мой, если бы нам не мешали делать свое дело, церковь одарила бы людей такого рода высшей беззаботностью. Заметь, что при этом на долю каждого пришлось бы ничуть не меньше неприятностей. Голод, жажда, нужда, ревность, нам никогда недостало бы сил окончательно прищучить Дьявола, куда там! Но человек чувствовал бы себя сыном божьим, вот в чем чудо! Он жил бы и умирал с этой мыслью в башке - и не с мыслью, которой он просто набрался из книг, нет. Потому что этой мыслью, благодаря нам, было бы проникнуто все - нравы, обычаи, развлечения, праздники, все, вплоть до самых ничтожных надобностей. Это не помешало бы крестьянину возделывать землю, ученому корпеть над своей таблицей логарифмов и даже инженеру конструировать свои игрушки для взрослых. Но мы покончили бы с чувством одиночества, вырвали бы его с корнем из сердца Адама. Язычники со своим хороводом богов были не так уж глупы: им все же удалось дать бедному миру иллюзию примитивной гармонии с незримым. Но сейчас такая штука гроша ломаного не стоила бы. Вне церкви народ всегда будет народом ублюдков, народом подкидышей. Конечно, он может еще рассчитывать, что его признает своим сыном Сатана. Долгонько им придется ждать черного рождества! Сколько бы они ни подставляли к очагу башмаки, Дьяволу уже обрыдло класть туда свои механические игрушки, которые устаревают, не успеют их изобрести, теперь он бросает людям только крохотный пакетик героина, морфия или еще какую-нибудь ничего ему не стоящую дрянь. Бедные люди! Они опустошили все, вплоть до греха. Не всяк развлекается, кто хочет. Ребенку для забавы достаточно грошовой куклы, тогда как старику сводит рот зевотой перед пятисотфранковой игрушкой. Почему? Потому, что он утратил дух детства. Так вот, Господь Бог возложил на церковь обязанность поддерживать в мире этот дух детства, эту непосредственность, эту свежесть. Язычество не было врагом природы, но только христианство ее возвеличивает, одушевляет, подымает до уровня человека, до уровня его мечты. Хотел бы я, чтобы мне попался в руки какой-нибудь ученый книжный червь, из тех, что обзывают меня обскурантом, я сказал бы ему: "Не моя вина, что на мне похоронные одежды. И в конце концов, носит же папа белое, а кардиналы - красное. Я вправе нарядиться не хуже самой царицы Савской, потому что я несу радость. И я дал бы ее вам, ничего не требуя взамен, только попросите. Церковь владеет радостью - всей той частью радости, которая отведена нашей юдоли скорби. И все, что вы сделали в ущерб церкви, вы сделали в ущерб радости. Разве я мешаю вам высчитывать прецессию равноденствия или разлагать атомы? Научись вы даже создавать жизнь, какой толк, если смысл жизни вами утрачен? Вам остается только пустить себе пулю в лоб среди всех ваших колб. Да создавайте себе жизнь, сколько хотите! Тот образ смерти, который вы предлагаете, мало-помалу отравляет сознание сирых мира сего, постепенно затемняет, обесцвечивает их последние радости. Как-то вы еще просуществуете, пока ваша промышленность и ваши капиталы позволяют вам превращать мир в ярмарку при помощи машин, которые вертятся с головокружительной скоростью под рев труб и вспышки потешных огней. Но подождите, подождите - наступит первая четверть часа тишины. И тут люди услышат Слово - нет, не то, которое они отвергли, не то, что спокойно возвещало: "Я - Путь, Истина, Жизнь", но Слово из бездны: "Я дверь, замкнутая навек, тупик, ложь и гибель".
Он произнес эти последние слова так мрачно, что я, наверно, побледнел или, точнее, пожелтел, ибо такова, увы, последние несколько месяцев моя манера бледнеть, - потому что он налил мне еще стаканчик можжевеловой, и мы заговорили о другом. Его веселость не показалась мне ни фальшивой, ни даже наигранной, думаю, она ему свойственна по природе, у него веселая душа. Но его взгляду не сразу удалось достичь с ней согласия. Когда я, уходя, склонился перед ним, он перекрестил мой лоб большим пальцем и сунул мне в карман сто франков:
- Бьюсь об заклад, ты без гроша, первое время всегда приходится туго, вернешь мне деньги, когда сможешь. Ну, проваливай и никогда не рассказывай дуракам о наших разговорах.
"Задать свежую солому быку, вычистить скребницей осла", - мне припомнились эти слова сегодня утром, пока я чистил картошку на суп. Помощник мэра вошел в кухню за моей спиной, я резко поднялся со стула, не успев даже стряхнуть очистки; я чувствовал себя смешным. Он, впрочем, принес добрые вести: муниципалитет дал согласие вырыть мне колодец. Я смогу, таким образом, сберечь двадцать су в неделю, которые плачу мальчику-певчему за то, что он носит воду. Мне хотелось бы поговорить с помощником мэра относительно принадлежащего ему кабаре - он намеревается устраивать танцы по четвергам и воскресеньям, четверговые он именует "семейными балами" и зазывает на них даже девочек с фабрики, а парни развлекаются тем, что их спаивают.
Я не осмелился. Он взял себе манеру смотреть на меня с улыбкой, в общем даже благожелательной и вызывающей меня на разговор, но такой, словно, что бы я там ни сказал, это не может иметь решительно никакого значения. К тому же подобный разговор приличней будет завести у него дома. Предлог для посещения у меня есть, поскольку его супруга тяжело больна и уже несколько недель не выходит. Она, кажется, неплохая женщина и прежде, как мне говорили, довольно аккуратно посещала службы.