Нужно просто отойти от стены. Пространство небольшое, хотелось бы иметь больше, но все-таки не клетка. Отойдите от стены. Не бейтесь головой об стену. Пробовали тут всякие — ничего не получается. Но можно зато полетать. Как сделали женщины. Или сделать вид, что летишь. При помощи всяких приспособлений. Восточных или даже сделанных в России. С западными приспособлениями не полетаешь. Но и тут новый текст не настаивает на отсутствии возможности, как сделали бы раньше. Не летается, но зато там психология. Там Фрейд, Юнг, Фромм. Достаточно. Не требуйте всего. Это нежелание конфликтовать с другими культурами заметно в новом тексте. Он, конечно, еще поделен пополам между толерантностью и шоком от склоки. Он выполз из слишком конфликтной культуры. Он вылез из распрей. Культивирование чинов, званий, обойм привело к дикой агрессивности русской писательской среды. К истерическим выяснениям отношений. Когда стало нестрашно, неденежно и даже непрестижно быть писателем, когда во главе рынка оказались не те, кого назначили, а премии получили не те, кто отличился, и критики не справились с простым заданием литературного гостеприимства, писательские рожи совсем перекосились.
Новый текст усвоил: конфликт неприличен. Он не хочет никакой политики. Не потому что неразборчив, а — «противно». На удивление мало отсылок к предыдущим слоям прозы. Складывается, однако, впечатление, что многие из этих слоев, включая отказ от навязчивого гуманизма, усвоены без внутреннего цитирования. Новый текст не начинает «от яйца». Он запрограммирован на выбор. Декларативные же признания в любви выглядят скорее читательскими, чем писательскими вензелями. Устраиваются показы культурных моделей. На подиуме Марлен Дитрих и Микки-Маус, но оба тотема не устраивают девушку в однополом белье, вскормленную на раздельном питании, из рассказа Китайцевой «Смерть Микки-Мауса». Хочется, как полагается в России, третьего. Невиданного. Абсолютного. Вместе с тем, милого. «Пробиваться будем по одиночке». Китайцева просто более требовательна, чем другие. Может быть, идеологичнее прочих. Головоломка для тех, кто не хочет вникнуть. Добычинские ориентиры нейтрализма. Это свойство скорее излишне амбициозного ума, чем представленной ситуации.
Свекличный также моделируют действительность. Но, в отличие от Китайцевой, осознает оставленность языка. Не только в плане его эмигрантского вырождения. Рассказ Свекличного, по существу, не о планетарном фантазме инцеста, а о языковой драме неодушевленного времени. У него сильная подстава собственного «я», на которую неспособен чрезмерно уважающий себя ремесленник. Он показал, что «другие» имеют больше измерений, чем о них принято думать. Все остальное — провокации еще молодого человека, предпочитающего Москву приютившему его Западу. Возможно, он единственный в антологии, кто добился паритета между женскими и мужскими персонажами, заявив о закате эротических времен. Что понимать под таким заявлением, наверное, выяснится из его будущих произведений, если они последуют.
Все было бы ничего, если бы не Россия. Россия в новом тексте откладывается в сторону, поскольку с ней ясно, как никогда, ее пока изменить нельзя. Диагноз — параноидальный бред. Можно ли вылечить? Никто не берется делать прогнозов. Болезнь затянулась. «Друзья или враги мы с Германией и с этим ебаным кайзером, для меня и для русских совершенно безразлично. Россия будет жить!» — утверждает герой рассказа Сони Купряшиной Лев Толстой. Антон Никитин мог бы добавить: «Пили, сидя на ящиках из-под яблок, молча, как всегда». Герои взаимозаменяемы. Толстой равен «давлению в котлах». История все еще как расплавленная лава, не успокоится, по-прежнему непонятно, кто убил царевича Дмитрия. С другой стороны, Россия как гособразование все больше становится омертвелым панцирем. Ее стараются не замечать: «Историю оставили нераспутанной…». Все слиплось.
Люди живут, обдирясь о Россию, они уже больше никакие не славянофилы, им бы хотелось, чтобы все устаканилось. С толпой определились. С большевиками тоже. «Ухнуло, заголосило — на дворе мужичье вскрыло погреб, пили прямо из бочек». Закончилась эйфория пьянства. Алкоголик понизился в должности. Вместо пророка он стал больным, немытым человеком с тухлым дыханием. Его жалко, но лучше от него держаться на расстоянии. Провинциальное пространство заплыло сказкой. Зачарованная, очарованная Русь обернулась у Селина серым волком. Все куда-то пропадают, и если понятно почему, то непонятно зачем. Смешно, но уже надоело смеяться.
Россия оставила за собой кучу следов, идя по которым, можно дойти до ощущения своей ненадобности. Мартынов в небольшом рассказе о цирковых слонах в Праге расстрелял всю гордость советской империи. Русские, оказалось, уже никому не нужны и еще долго не будут востребованы. Остается фрустрация бывшего империалиста. Время империи кончилось. Русские стали неинтересны настолько, что готовы даже покапризничать. «The Russian сам себе страшен», — слоган дня. На приглашение датчанок по-первобытному согреться на вокзале следует ссылка на Киркегора. Русский верит в него больше других. Он фетишист культуры, для него значимы все подробности, вплоть до его же случайной возлюбленной, ставшей референтом Президента. Русский — сентиментален. Он трижды обойдет площадь, где когда-то стояла новогодняя елка. Русских приучили к уважению культурных традиций, не внедрив смысл.
В чумной стране бродят несколько десятков тысяч разумных существ. Авторы и лирические герои нового текста из их числа. Одни острят из последних сил, другие — отмахиваются, третьи хотят жить в иных измерениях. Некоторые срываются, уходя в наркоту. Но в целом преобладает желание жить без экстремы. Выделяется некоторая секреция русского веселия. Это уже не водка. И не безумие. До будущих родов — игра в жизнь. Дальше не видно. Вот, собственно, что выработала свободная русская культура, не затертая ни идеологией, ни обсессиями метафизики. Смена ролей, точек зрения, разнообразие одежд. Видимо, это вызов. Но не очень вызывающий.
Русские всегда поражали мир своими литературными страстями. Теперь, кажется, одних страстей не хватает. Слова Гамлета, славящие союз «крови и разума», лучше всего подходят к молодой русской прозе. Именно это делает ее свободной, остроумной, вменяемой. Она входит в XXI век с ощущением, что, как пишет Анастасия Гостева, «все только начинается, что все впереди и сейчас произойдет какой-то взрыв». Этот взрыв предвещает радикальный сдвиг русской ментальности в сторону самосохранения. Групповой портрет поколения в полете на фоне тоски по оседлости.
Как будто в этот миг в тускнеющем эфире
Играет отблеск золотой
Всех человеческих надежд, которых в мире
Зовут несбыточной мечтой.
Г. Иванов, Сб. «Сады»
За Поворино приснилось — морские львы высохли. Может, и не за Поворино. Мы потерялись где-то в середине России. Увидела — высохли и начинают трескаться, сочась алым. Пробудилась. Жаркая сырость пота в волосах: борьба с кошмаром. Чернота. Значит, ночь. Грохот: товарняк скачет галопом. В щелях вагона мелькают потусторонние огни. Отражаются в антрацитах лошадиных глаз.
Чиркаю спичкой для прикура. Лошади сразу клацаются за холки. Думают, кормить буду. У них всегда одна эта идея, даже когда обожравшись.
— О! — погрубее откликаюсь.
Затихают. Боятся. Как дам ведь чем-нибудь. Знают. Чем попало.
Морские львы в соседнем вагоне. Без сопровождающего. Серегу сняла много суток назад железнодорожная милиция. Пытался скрутить фару с легковушки. Целая платформа новеньких автомобильчиков притормозила рядом. Без сетки. Стояла-стояла. Будто и забытая. Серега не удержался. Хотел к нашему аккумулятору приспособить. Здоровское бы возникло освещение. Оказывается, с вышки дальней следили.
Попыхиваю сигаретой на циферблат. Уже больше часа морских не смачивала, а надо каждые пол. Растрескаются. Как засохшее русло реки с дохлыми крокодилами. По телевизору показывали такое: «В мире животных».
Когда видишь морских в цирковом манеже — гладкие как черные лакированные галоши. Но если высохнут — покрыты жженого цвета шерсткой.
Пора орошать, а он разогнался. Оголтелый составище.
Бесчувственные друг к другу миры вагонов. Хранят внутреннюю жизнь, иной раз ошеломляющую, внешне весьма невзрачные. Случайная сцепка непохожих однообразностей. Соединенная от сортировки к сортировке. Временное объединение целей. При обладании каждым единственно своей. Сортировочные станции — не решение судеб, исполнительство. Все предрешено уже где-то в ином месте. В неком изначальном и конечном пункте. Главным диспетчером.
Мне принадлежат два сегмента в этой мчащейся цепи. Отодвигаю массу двери. Бьет воздух. Пахнет ночью. Мрак и есть. Чего они там, морские мои ребятушки, думают? «Агра-ргра-ра?» — вопят, небось. Безотзывчиво в темноту. Я рядом, но я тут. Не трескайтесь, пожалуйста. Должен же лязгающий остолоп когда-то остановиться. Какой-нибудь пропустить пассажирский, например. Может, пробраться по обшивке, перелезть по сцепам?