— Я считаю, что все мы здесь оказались не просто так. Ты вот зачем приехала? Я, например…
А и правда, зачем? Что это дало ей? К чему привело? К пониманию того, что где-то жизнью называют то, что она никогда не осмелилась бы так назвать. Но совсем необязательно было ехать так далеко, чтобы сделать подобное открытие. Конечно, в нескольких десятках километров от Москвы люди не скачут голышом, не охотятся на леопардов и не просыпаются по ночам от топота напуганных тропическими ливнями носорогов. Их не преследует призрак желтой лихорадки. Но мучающие их монстры, возможно, гораздо страшнее диких зверей и смертельных болезней. Им изо дня в день говорят о приватизации, индексации, конгрессах и форумах, о Нобелевских премиях и нанотехнологиях, о юбилеях великих писателей и о победах российских фильмов на международных кинофестивалях, о спортивных достижениях, о мировых рекордах, о грандиозных предвыборных кампаниях, которые, бесспорно, приведут всех к светлому будущему. Людям рассказывают о доступности образования и медицины, о борьбе с коррупцией, свободе слова и прочих прелестях, неизменно вызывающих чувство непомерной гордости за свое отечество. Обо всем этом днем и вечером со страниц газет, из теленовостей и по радио может узнать каждый, а по ночам россияне предоставлены сами себе и вольны размышлять о том, суждено ли им завтра проснуться. И не потому, что страну захлестнула волна терроризма, а лишь из-за того, что в доме их, построенном при царе Горохе, ремонт проводился целые эпохи тому назад или не проводился вовсе; от того, что комиссия признала их квартиру аварийной и не пригодной для проживания еще в прошлом веке, а трещины по потолку расползаются со страшной скоростью и, наконец, от того, что все еще неизвестно, дадут ли завтра воду, свет или газ. Впрочем, справедливости ради можно признать, что сомнения в действительном приближении перемен могут посещать людей не только по ночам. Утром, приводя детей в школы, едва ли не в каждой второй они натыкаются на приветственный лик вождя мирового пролетариата. В учреждениях, призванных научить детей не только складывать цифры и декламировать наизусть «Письмо Татьяны», но и с уважением относиться друг к другу, до сих пор отсутствуют двери между кабинами в женских туалетах, хотя практически все классы оснащены телевизорами, компьютерами, магнитофонами и проекторами.
Нет, если бы Алина просто хотела открыть для себя мир, она бы не стала забираться так далеко. Просто ее жизнь — это погоня. И чтобы сделать следующий шаг, необходим продуманный план, отретушированный без сучка, без задоринки. Алина обязана опередить наконец ту, которая снова оказалась недосягаемой.
— Недостача. Видишь? Опять недоработка, — бригадир недовольно оглядывает Зину, вздыхает: — Ну, что с тобой делать, а? План — он для всех одинаковый, понимаешь? Не я же его выдумал, в конце концов. А тебе до нормы, как мне до Луны. Ну, что с вас, малолеток, взять?
Он машет рукой, выражая жестом все непередаваемое словами пренебрежение, что вызывает у него Зинка и ей подобные. Хотя нет. Подобных Зине здесь все-таки нет. Она одна такая: и образованная, и немного, пускай чуть-чуть, но все же одаренная музыкантша, и совершенно бездарная ткачиха, и маленькая, неопытная девятнадцатилетняя девушка с розовыми мечтами и романтическим бредом в голове, и сложившаяся женщина со своими страстями, феерическими желаниями, продуманными планами и несуразными глупостями.
Женщиной Зина стала год назад. Это была, по ее собственному мнению, первая несуразная глупость в ее жизни, по мнению Галины, конечно же, сто первая. Звали эту глупость Бобом, и обладала она всеми необходимыми атрибутами для того, чтобы быть принимаемым в Тамарином «ателье»: брюки клеш, кошачья пластика, клетчатый пиджак и пластинки Армстронга, доставаемые с загадочным, неприступным видом из тщательно упакованных, непрозрачных свертков. И демонстрировал Боб все эти сокровища не красавице Тамаре с ее чудесными пергидрольными локонами, пухлыми, алыми губами, вздернутым носиком и манящим, грассирующим «р», а исключительно Зине — Зине, которая не доросла и до полутора метров и весила немногим более сорока килограмм, Зине, чьи вторичные половые признаки, казалось, вовсе забыли проявить себя, а лицо напоминало испекшийся блин: веснушчатое с размытыми чертами. Если рассмотреть каждую деталь отдельно, то описанию можно придать определенную четкость: остренький нос, довольно длинный, слегка выступающий вперед подбородок, низкий, почти всегда нахмуренный лоб, тонкие губы. Но вместе все как-то расплывалось, не запоминалось. Хотя многих, да и саму Зинку, восхищали ее глаза: глубокие, синие с вечной романтической поволокой, словно вызванной готовыми вот-вот пролиться слезами. Если и можно пленить кого-то одним только взглядом, то Зинаиде это было неизвестно: опытов таких она не проводила, так как успех подобного эксперимента подвергала большим и небеспочвенным сомнениям. В общем, редкое внимание со стороны представителей противоположного пола было для нее, конечно, желанным и, бесспорно, приятным, но продолжало казаться весьма удивительным. Заинтересованность Боба и вовсе поразила Зинку. Впрочем, ничего особенно странного в таком проявлении чувств на самом деле не было. Если кто-то из обитательниц квартиры и мог произвести впечатление на приходящих к портнихе, то кроме нее самой на роль искусительницы могла подойти только Зина: все остальные были дамы серьезные, амурных планов не строящие, флиртовать не умеющие или давно разучившиеся, да и интереса к подобной публике, что представляли собой Тамарины клиенты, не проявлявшие. У самой же Тамары к тому времени появилось личное сокровище, собственноручно упакованный сверток, туго затянутый в цветастые пеленки, что приносила с работы соседка — врач.
Сверток именовался Маней и не имел никакого отношения к застрявшему в плаваниях моряку, который из разряда мужа после довольно продолжительной качки и нескольких сильных штормов был все же успешно произведен в ранг бывшего под напором увеличивающегося Тамариного живота и ее всепоглощающей, неземной любви. Новая любовь, однако, присутствием своим семью не баловала. Все, что известно было об этом человеке в их коммунальной квартире, исходило от самой Тамары: познакомились, полюбили, сошлись, жизнь на время разлучила. Где, как, когда, почему — подруга не говорила, а Зинка не спрашивала.
— Работает, — объяснила отсутствие мужа Тамара и погрузилась в верное ожидание, что заставило Зину убедиться в том, что профессию моряка соседка за работу не считала.
Важное занятие Машиного отца денег особых, видимо, все же не приносило. Тамара теперь строчила в два раза больше и не отказывалась ни от каких, даже «безвкусных и совершенно неинтересных» заказов. Времени у Тамары не хватало ни на то, чтобы еду приготовить, ни на то, чтобы собственно поесть. Зина заходила к ней в комнату, ставила рядом со строчащей машинкой тарелку горячего супа, забирала с неизменного матраса орущий сверток, уносила к себе. А там баюкала, тискала, качала, обцеловывала, сюсюкала, показывала старых деревянных лошадок, выпиленных для нее когда-то отцом, умершим несколько месяцев назад в Казахстане от внезапной остановки сердца.
— А что вы хотели, на молодой-то скакать? — почти в полный голос спросила на кухне дворничиха Фрося у докторши.
— Бросьте, Фрося! Как вам не стыдно?!
А Зинка влетела тогда в кухню, чуть не сшибла Фросю, сверкнула на нее злыми глазами, порывисто обняла Антонину, и обратно к Тамаре, к ее любви, к ее раздутому животу, к материнской груди, к жизни, к джазу, подальше от сплетен, злорадства и неприкрытого довольства тем, что «и у этих антилегентов не все слава богу».
Интеллигентов в понимании Фроси в квартире немного — Галина с дочерью да Антонина. Но доктор, конечно, ближе к народу. Врач — профессия понятная, необходимая, уважаемая. Концертмейстера Дома культуры уважать тоже можно, а понять гораздо сложнее.
— Что нового на работе? — решила Фрося как-то завести с Галиной светскую беседу.
— Сегодня давали Шуберта.
— Жаль, вам не удалось взять.
— Почему?
— Они же дорогие, шубы-то.
Галина захохотала, кивнула согласно:
— Дорогие, Фросенька, скажу я вам, ох, дорогие, — и тут же забыла про соседку, упорхнула в комнату, заговорила с дочерью: — Зря ты не пришла, Зина. Если бы ты только слышала. «Лесной царь» — это просто божественная баллада, изумительная. Я понимаю, почему именно она принесла ему всемирную славу.
— Мама, я учусь в музыкальной школе.
— Да, но Шуберт…
— Я знаю, кто такой Шуберт.
— Знать мало, Зиночка, ой, как мало. Надо чувствовать, понимаешь? Вот когда звучат первые аккорды, как только в тебя проникает ре минор…
Дальше Фрося уже не разобрала. Ничего она в этих музыкантах не понимала, знала только, что у Галины «мужик загулял», сочувствовала ей, не без этого, но в душе, да и у подъезда на лавочке сознавалась и самой себе, и товаркам, что спать с горячей бабой все же приятнее, чем с каким-то там Шубертом, который, оказывается, как ей потом объяснили, был композитором, и даже не нашим, нерусским. Зинка была понятнее матери: и ругнуться могла по-настоящему, и с Тамаркой-портнихой дружила, а уж когда девка скрипку разбила, так Фрося за нее даже обрадовалась: