Эти люди вросли в свои норы, как кроты, и их видели редко. Но как-то я шел на службу и вдруг услышал вопрос в спину:
— А пончо-то у вас настоящее?
— Настоящее, — ответил я. — А что?
И только тогда я повернулся на голос. Сзади стоял аккуратный человек лет семидесяти, очень примерного вида — в старинном гэдээровском плаще, перетянутом плащевым же ремнем, в шляпе с узкими полями, в чистой рубашке и древнем чинном галстуке.
Смотрел на меня этот человек и, не слыша вопроса, продолжал:
— Не из Чили?
— Нет, — ответил я безнадежно.
— Да… — махнул рукой человек и протянул скорбно: — Да… В Чили-то мы облажа-а-ались…
И ушел он куда-то вбок, исчез, успев, однако, в двух словах рассказать мне всю свою биографию и второй том учебника «История СССР».
Мы с таджиком были из другого теста, два других обломка империи, которые случайно соединились, и две стороны скола совпали в точности. Так совпадают два осколка только что разбитой чашки: совпасть-то они совпадут, да чашки не вернешь. Кто-то давным-давно поглядел на нас медным взглядом.
Оказалось, что он жил в девяносто третьем в Курган-Тюбе и мы могли видеть друг друга. Впрочем, какая в девяносто третьем в Курган-Тюбе была жизнь?
Он вдруг сказал:
— А я вот так до Латинской Америки не добрался. А мог бы, я пять лет учил язык.
— А я вот не выучил. Америка Латина, патриа о муэрте. Кстати, загадка: почему Володя Тетельбойм? Почему именно Володя? Не Владимир? Непонятно.
Это, собственно, был один из чилийских коммунистов, основатель чилийского комсомола при Альенде. Он ответил:
— Понимаешь, брат, в латиноамериканском варианте это — Блядимир. А Вова — это «Боба», что у них типа «придурок».
— Ничего. Я по-китайски Фолацзимиэр Белецзинь. Тоже не сахар.
— Чужие имена — что сор на ветру. Кому теперь рассказывать про Серхио Ортегу и радиостанцию «Магальянес» — не девкам же с дороги? — Он кивнул в сторону отработавших свое девушек. Девушки сосали химические коктейли из банок, закинув натруженные ноги на пластиковые кресла. — А ты долго там жил?
— Долго, — отвечал я, — потому что там и вправду время текло медленно, как сметанная кровь гевеи. Я качался в гамаке, смотрел на океан и курил кривую пахучую сигару. Сигары действительно были изрядно вонючи и чадили, будто пароходы, что пришли сюда за бананами. Я разглядывал через створ гамака танцы при свете мигающих ламп: крутили попами негры и индейцы, а также всякая разноцветная их смесь, а над ними крутили свой вечный танец москиты.
Иногда ко мне подплывала черепаха и смотрела на меня круглыми добрыми глазами.
А по вечерам ко мне заходил Команданте Рамон де Буэнофуэно Гутьеррес и играл со мной в шахматы. В эндшпиле его жена, Мария-Анна-Солоха Гутьеррес, сверкая в мою сторону негритянскими глазами, делала мне загадочные знаки под столом. На шее унее горело монисто из человеческих зубов, оправленных в чистое золото.
По утрам мы с Команданте упражнялись в стрельбе из пистолета. У меня пистолета не завелось, хотя в этих местах они заводятся в кармане быстро — как плесень от тропической сырости. Мы стреляли по бутылкам — я рисовал на них углем физиономии мужей своих бывших жен, а он — лица американских президентов и местных продажных генералов. Потом, привесив пистолет к поясу, он уезжал проверять революционные плантации коки, а я читал его жене Тютчева и Заболоцкого.
И под утро снова ко мне приходила мудрая черепаха, на панцире которой вырезана не то карта древних кладов, не то места захоронения промышленных отходов. Еще там было нацарапано короткое русское слово — не мой ли предшественник, купец Артемий Потрясин, прошедший сельву и мальву, оставил его черепахе на память в некоей четверти одного из канувших в Лету веков.
Наконец я купил на Центральном рынке этого городка пончо — в тех краях это почетная и героическая одежда, названная так в честь знаменитого народного героя Пончо Вильи, страстного борца против испанских колонизаторов. Это он поднял инков и панков, чтобы они умерли стоя, а не жили на коленях.
Закутавшись в него, я сидел сычом на берегу океана и разглядывал вновь появившуюся черепаху.
— Патриа о муэрте, вот в чем, правда, сестра, — говорил я черепахе ласково. — Поняла, старая?!
Событий было мало. Впрочем, иногда на лужайку перед домом приходил павлин — биться с туканом. Я всегда был на стороне последнего. Тогда и Солоха Гутьеррес высовывалась из окна, в струях не то муссона, не то пассата пело монисто у нее на шее, да клацали человечьи зубы на ветру…
— Ха, — таджик почесал затылок. — Складно.
Он снял шапочку и вытер голову полотенцем, и тут я увидел, что у него нет ушей — так, обрубки. Понятно, что тогда, в девяносто третьем, он был за юрчиков, когда пришли вовчики. Я тогда не любил и тех, и других, но уж юрчики были не в пример ближе.
Таджик внимательно посмотрел мне в глаза и вдруг спросил:
— А у тебя как с регистрацией?
Я ответил, что все нормально, давно живу.
— Жаль, — вздохнул он. И это была искренняя жалость, оттого, что он не мог сделать мне липовую бумагу.
Но не меня любил этот таджик, а свою молодость, отзвучавшую гитарной струной. Мы курили, и я спросил его, чем он занимается, — так просто, из вежливости.
— Травой, — ответил он. — Нет, ты не понял, дурак. Я траву сажаю, тут, на газонах. Страшная трава, как резиновая.
— Резиновая? Да тут другая не выживет. Далеко сажаете?
— Поедешь на Савеловскую?
— Ясно дело, поеду.
И мы забрались в совершенно кинематографический «ЗиЛ», на кабине которого в конвульсиях билась желтая лампочка. За рулем сидел хмурый таджикский соплеменник в оранжевом жилете.
— Давай поставь снова, а? — сказал хозяин ночной Москвы, и мы понеслись по пустым проспектам, под хор раненых птиц:
De pie, cantar que vamos a triunfar.
Avanzan ya banderas de unidad.
Я раздухарился и вторил ему по-русски, что, дескать, пора, вставай разгневанный народ, к борьбе с врагом готовься патриот. Ну и, разумеется, о том, что в единстве наша сила и мы верим, мы знаем: фашистов ждет могила.
Верхний город спал — спали мои собутыльники Пусик, Лодочник и Гамулин. Спали мои родственники и сослуживцы, а вокруг шла ночная жизнь — грохотали асфальтоукладчики, полыхало огнями ночное строительство, и остовы будущих домов на фоне светлеющего неба напоминали пожарища. Это был тайный город, не оттого, что он прятался от кого-то, а оттого, что его не хотели замечать.
На востоке, где-то над заводскими кварталами, розовело, били сполохи и набухала гроза. Рассвет боролся с тучами — и непонятно было, кому из них — свету или сумраку — уступать дорогу.
Тинатин Мжаванадзе (merienn)
Лелка и Кето
В каждом батумском дворе есть несколько вездесущих персонажей.
Вредная Бабулька, как правило, живет одна, но это непринципиально, главное — все про всех знает и во все сует свой нос. Детям запрещает играть как под ее окнами, так и везде, ругается с соседями и распускает сплетни.
Наркоман (или Алкаш) — в общем, кому какая разница, каким именно способом человек губит свою жизнь? Добрый в минуты трезвости, ярмо на шее семьи в остальное время, беспринципный, пугало для девиц на выданье.
Отец Семейства — пузатый, денежный, тиран и деспот. Дети у него — избалованные сволочи, жена — забитая дура, которая потихоньку крутит с каким-нибудь молокососом.
Чокнутый Интеллигент — чаще всего бобыль, поэт или художник, может, у него есть пожилая мама, а бывает, что и семья — жена и дети, но, как правило, они его любят, но не уважают и немного стесняются.
Эмансипированная Дама — она не для этого бренного мира. Как ее сюда занесло — в красках поведает Вредная Бабулька. Ходит в шортах и с собачкой на поводке. По мнению двора, либо не в себе, либо редкая курва.
Перспективный Жених — преуспевающий молодой человек приятной наружности и с карьерой на взлете, возможно, бизнесмен. Его так задолбали потенциальные невесты, что он с перепугу женится годам разве что к сорока.
Дворовая Красавица — куда там разным Мисскам! Она юна, свежа и неприступна, ходит со свитой и чаще всего бывает похищена каким-нибудь раздолбаем.
Почему Жених и Красавица не женятся? Его же инцест! Соседи же, вместе выросли, играли в «мяч-в-кругу» и бадминтон — почти брат и сестра.
Ах, не верьте, бывает, что и женятся.
Персонажей не счесть — Великая Мать, например, или Веселая Студентка, а бывает еще — Русский Врач или Армянский Звукооператор, но они не такие вездесущие.
Да, и куча разнообразной детворы — утомительным для барабанных перепонок, но таким умилительным фоном.
Во дворе есть стол под навесом, заросший мхом водопроводный кран, и растет старая акация. Она цветет розовыми пушистыми комочками, память о которых преследует уехавших на край света жителей двора до конца жизни.