Она рассмеялась и запротестовала притворно-игривым тоном:
— Нет уж, столько свечек на одном торте и не уместится!
А сама уже представила, как из ее легких вырывается радостный выдох, как пляшут и подмигивают сорок три огонька, отражаясь золотыми бликами на выпуклых чашках и вогнутых ложечках, чтобы напоследок полыхнуть и дружно умереть; уже начала было придумывать, что бы такое могла загадать — что-то особенное, неожиданное, милое сердцу…
Муж не стал возражать — он по-прежнему смотрел к себе в стакан, зато сын сказал:
— Да, кстати, — с днем рождения!
По его лицу промелькнуло удивленное выражение, как будто он только сейчас вспомнил.
Ночью, ступая на цыпочках по темному коридору, Анна столкнулась с матерью, и та обвила ее иссохшими руками, на мгновение прильнула к ней, невесомая, как птичка, потом отстранилась и упорхнула к себе — как всегда, без единого слова.
Анна, не сходя с места, проводила ее взглядом. В потемках тихо затворилась дверь.
Наутро ей довелось собраться пораньше, так что у нее было время пойти окольным путем; крюк, в сущности, небольшой, квартала два-три. Солнце еще не взошло; киоск был закрыт — раньше девяти киоски обычно не открывались, — но поблизости уже топтались люди, собираясь на тротуаре сгущением теней, словно ночь, отливая, оставляла за собой лужицы темноты среди брезжущего зеленоватого полумрака предрассветного часа.
Заметив в конце очереди женщину с ярким ртом, в песцовой шапке, Анна нерешительно приблизилась:
— Доброе утро. Может, вы меня вспомните — я вчера тут занимала, но не достояла, дела были… — Женщина смерила ее неузнающим взглядом из-под глянцево-лиловых век. — Вы не скажете, что вчера завезли?
— Кукиш с маслом. — Она перебросила через плечо легкий шарфик. — Этот чертов ларек вообще не открывался. Но сегодня точно будет торговля, у меня интуиция. Очередь быстро пойдет.
— Вот как. — Анна стала теребить перчатку, чтобы оторвать глаза от сережек этой женщины, которые завораживающе ходили кругами. — Если вы не против… Мне на работу надо, буквально на пару часов… я тут в школе, за углом… литературу преподаю… Не будете ли вы так любезны мою очередь придержать, а я, как освобожусь, сразу сюда…
— Хамство какое, — равнодушно бросила женщина. — Совсем обнаглели. Думаете, раз интеллигенция, так без очереди можно, пусть другие стоят?
— Нет, что вы… У меня и в мыслях не было… Я вас охотно подменю, как только… то есть мы могли бы с вами попеременно…
Тени вокруг них стали качать головами и цыкать, а женщина и вовсе отвернулась, тряхнув серьгами. Смешавшись, Анна натянула перчатки и побрела прочь, не поднимая головы; но в школе она весь день терзалась вспышками стыда при мысли о собственной дерзости, и в то же время в ней все росло и росло нетерпение, желание броситься вон из класса, прямо посреди урока, не дожидаясь, когда ученик кончит декламировать «Оду трудовым достижениям социализма», и бежать по белым улицам в расстегнутом, летящем за ней следом пальто. Она едва не расплакалась, когда к ней на последний час явился завуч и, шевеля бледными, как у рыбины, губами, злорадно сообщил, что ей нужно будет задержаться и провести работу с каким-то лодырем, оставленным после уроков. Только в шестом часу она собрала наконец свои тетрадки и учебники, не без труда втиснула руки в рукава пальто. Ночь уже закрыла над городом ставни; окна светились ровными, тусклыми огнями, а небо металось туда-сюда в костлявом танце черных ветвей. Подоспела она как раз в тот момент, когда очередь начала расходиться, а женщина в песцовой шапке яростными шагами удалялась в темноту. Киоск был вновь заколочен.
Анна медленно подошла и остановилась. На окне трепалась новая записка. Прочесть оказалось нелегко: свет от фонаря прыгал, тени от ветвей то и дело перечеркивали слова, но в конце концов она разобрала: «Закрыто на переучет до понедельника».
У нее за спиной кто-то шаркал. Пряча лицо в воротник и сутулясь от ветра, прохожий на ходу бормотал:
— Совсем страх потеряли, да? Шутник нашелся: явился, прилепил цидульку и дальше гуляет…
Сердце ее застучало.
— Простите, пожалуйста, — окликнула она, — а вы не скажете, что здесь все-таки будут давать? В понедельник?
Она поймала себя на том, что задерживает дыхание, что страшится ответа — страшится, что ночь бросит ей в лицо: «Стиральный порошок!» или: «Носки!» Ей уже не хотелось ничего банального, ничего обыденного — как будто, вопреки всякому здравому смыслу, она и в самом деле поверила, что это — это неизвестно что — было неким таинственным, чудесным подарком на день рождения, предназначенным для нее одной.
Прохожий успел отойти на полквартала вперед и теперь лишь смутно маячил густо-темным пятном на фоне темноты, но его слова сердито разрубили пустынную улицу:
— Да откуда я знаю! Никто не знает! Если вам так интересно, гражданка, взяли бы да постояли в очереди!
Выдыхая, Анна подхватила сумку и авоську, а потом двинулась через снегопад, и с каждым ее шагом в воздух взметались маленькие искристые вихри. На углу, прямо на кромке тротуара, сидел безумный старец из ее сна и недокуренной папироской чертил в воздухе загадочный светящийся знак; Анна прошла мимо с рассеянной улыбкой и все еще улыбалась, отпирая дверь в квартиру.
Потом ею на несколько дней овладела какая-то забывчивость: все рабочие и домашние дела она выполняла бездумно, по инерции. В ночь с воскресенья на понедельник, накануне открытия киоска, она долго лежала без сна, наблюдая, как редкие огни фар спотыкаются о валун спящего мужа, и вспоминала, как однажды, лет пять назад… нет, уже не пять, а семь (тогда, помнится, отмечали славную тридцатую годовщину и весь город трепетал от гирлянд и праздничных знамен, которые терзал ноябрьский ветер) — как однажды, семь лет тому назад, она принесла домой квадратную жестяную коробочку.
На крышке была картинка — слон под экзотической попоной, богато расшитой красно-золотыми узорами. Долго она не решалась эту крышку снять, сидя в одиночестве под тусклой кухонной лампочкой и не выпуская из рук заветную коробку. В конце концов она бережно поддела крышку ножом вдоль всего края, а потом осторожно подтолкнула и приподняла, выпуская на волю сухой, насыщенный, восхитительный запах, ни на что в особенности не похожий и в то же время, как она обнаружила, таивший в себе целую сокровищницу других ароматов. Они наперебой хлынули в тесную кухню: яркие арбузные нотки утренней майской прохлады за городом, пьянящая сладость лунных июньских вечеров, сочность июльских трав подле светлой дачной веранды, опрокидывающейся на волне смеха в колодец ночной синевы.
Странно, подумалось ей, как память умудряется отбирать и хранить запахи, да еще с такой точностью, будто они — раритеты из бесценной коллекции, разложенные на черном бархате потайных ящичков и готовые выдать свои темные, поблескивающие секреты, лишь только один из этих давно забытых ароматов вырвется наружу. Ее мать сняла эту дачу в последнее лето прежней жизни. Были там какие-то дети, соседи, знакомые. Беспорядочно, на едином дыхании, она вспомнила, как постукивали ложечки о фарфор чашек и как взлетала невесомыми, зачарованными ритмами печальная мелодия, которую мама играла на смешном шатком пианино всякий раз, когда на чай собирались гости. У самой Анны слуха не было никакого, да она, по правде сказать, и не особенно тянулась к музыке, предпочитая тишину, однако это была совершенно особая мелодия, грустная, простая, но почему-то необыкновенная, и ее звуки неизменно вызывали у Анны такое ощущение, будто чьи-то холодные, проворные пальцы в серебряных наперстках бегали вверх-вниз по клавикордам ее позвоночника.
Склоняясь над заветной жестянкой с нарисованным слоном, она попыталась напеть тот мотив, но он ей не давался. Потом скрипнули половицы, и она поймала на себе притихший взгляд матери: та своими длинными, до боли тонкими пальцами сжимала у шеи бархатный ворот старого лилового халата. Усилием воли Анна сделала унылое лицо — и тогда мать заговорила.
— Настоящий, как раньше, что за прелесть, давай-ка заварим нам с тобой по чашечке? — сказала она обыденным, ровным тоном, будто именно так и общалась все время с Анной, будто не хранила годами отчужденное молчание, от которого можно было дойти до белого каления, — и Анна почувствовала, что получила высочайшее разрешение еще немного побыть счастливой, и ей пришлось быстро отвернуться и, чтобы скрыть навернувшиеся слезы, впериться в кухонное окно, где отражался невероятно прямой материнский силуэт.
После того как чай закончился, коробочку она, естественно, выбрасывать не стала. Время от времени, когда никто не видел, она открывала крышку, совала нос в прохладную металлическую пустоту и вдыхала, вдыхала, пытаясь вспомнить; однако новые воспоминания так и не приходили, звуки музыки не складывались в стройную мелодию, а мать по прошествии времени опять начала поджимать губы и впала в привычное молчание. Через год-другой Анна приспособила эту коробку для хранения разнокалиберных пуговиц. У сына была привычка крутить пуговицы на одежде, и они вечно отрывались.