Даже от очков жарко. Мне будет лучше, если я сяду в это кресло, откину голову. И мне действительно лучше. Закрыть глаза, одними веками, без этих очков, ощутить, как сила дня воздействует на полумрак комнаты.
Если бы он хоть объяснил почему. Но я отсюда вижу его ироническую ухмылку.
И все-таки я предпочел бы получить вразумительное объяснение. Что у него за причины такие, которые даже назвать нельзя?
Лабан говорит:
Бьют часы мэрии. По-моему, это полдень — или любой другой час. Лязг и буханье длятся целую вечность. Уж, кажется, все услышали — так нет же, еще не конец: вздрагивает церковный колокол, и трезвон продолжается.
Впрочем, незаметно, чтобы это побудило людей заспешить по домам. Разве что привлекло больше народу на Площадь. Группки разрастаются, в разных уголках Площади возникают новые.
Под платанами начинается обычный обмен секретами.
Только я в одиночестве.
У них у всех есть секреты. Что им за надобность собираться в кучки, как они это делают, и выкладывать свои секреты наперебой? Неужели им недостаточно привечать друг дружку издали, обязательно надо скучиваться на углу Музея, у музыкальной палатки? А в особенности — на террасах кафе. Они так нуждаются в этом? Это что, черный рынок секретов?
Некоторые невинно прохаживаются по двое, по трое, но и эти люди уже не те, что были вчера, они сегодняшние. Достаточно взглянуть на их лица.
Ты, Лабан, здесь, но это ничего не меняет. Ничего: ведь не ты же посягаешь на порядок.
Тебя они не видят, словно тебя и нет, нет и места, куда ты мог бы приткнуться. Не видят — словно закрыли перед тобой все выходы и все-таки толкают тебя на другую сторону, а ты не знаешь, как туда добраться, как перейти, как выйти. По виду не скажешь, но они только и думают, как бы уничтожить тебя прямо здесь, на Площади. А остальные отвернутся, загородят то, что произойдет, своими спинами.
Посмотри на них — ведь ты пришел совсем за другим.
И однако едва я попытаюсь пересечь эту Площадь, как они меня сцапают. Только покажусь — и конец: между глаз ударит взрывом белого жара.
Ныряю в тень платанов. Голову вниз — и вперед. В ушах стоит звон: меня ослепило. Пот застилает глаза. Язык набух в пересохшем рту. Но я все же перебрался на ту сторону.
Осталось только ощущение прилипшего ко мне взгляда. Одна мысль: меня преследуют, подстерегают. Осторожно пробираюсь под деревьями, лишь изредка выныривая на свет.
По пути заметил за столиком кафе «Гамбринус» господина Эмара. И он — как все!
Теперь все часы в округе могут отбивать полдень хоть три часа подряд. Это ни для кого уже не секрет, Я имел возможность убедиться в этом собственными глазами.
И по глазам других, которые за мною следят. Что им всем нужно? Расплаты? Или даже не этого? Я знаю. Им достаточно быть здесь. Они все переиначат.
Перепортят, перевернут все вверх дном. Поставят все с ног на голову. Я выхожу на Национальный бульвар. Спускаюсь до квартала Бейлик. Я в старом городе. Они все освежат, обновят.
Я ввинчиваюсь в густую, медленно бурлящую толпу. Ничего похожего на скопление там, вверху. Люди идут себе беззаботно.
Это многолюдье — оно как цемент. Каким бы беспорядочным, каким бы плотным оно ни старалось быть, в нем я никогда не заблужусь. Все равно как в улочках, по которым я шагаю. Но оно не старается, оно такое и есть, помимо собственной воли. То и дело наталкиваешься на сгустки непрозрачности посреди яркого света. На черные каменные ядра в ороговевшей солнечной оболочке. Но тут я не потеряюсь.
Однако часть меня не выдерживает. Это сродни дезертирству: она вдруг покидает меня, показывает спину остальному моему «я», его доводам и заботам. Она бежит прочь, в неведомые дали. Оставшаяся же часть только и надеется найти прибежище в этом мире сапожников и ткачей, продавцов арбузов и обрата. Все, на что она притязает, — совершить простые действия, необходимые для того, чтобы выполнить свое предназначение. Зная — и забывая — о том, что великий Охотник готов в любую минуту сомкнуть на ней свою десницу.
Усвоив это и тем не менее уверившись в том, что нет лучшей доли, на которую стоило бы променять свою.
Кто-то хочет всмотреться в меня, всмотреться в самую глубь. Он словно бы намеревается отложить в меня глаза, как кладку, дождаться, пока сквозь скорлупу не проклюнутся птенцы, и увидеть, как они растут, хлопают надо мною крыльями. Восемь пустынь пролегло между нами. Но он видит меня. Его глаза ждут, чтобы лопнула скорлупа. Под его взглядом я иду вперед. Выжженная бескрайность. Что, если это он, Охотник?
Я ищу того, кто гасит душу дня. Я тоже его подстерегаю. На волосах выступит масло, ноги сотрутся в кровь, прежде чем я по него доберусь.
Но я сворачиваю прямо здесь, к близкой улице Аптекарей. Нужно поздороваться с хаджи Амарой, пока еще не слишком поздно. Ведь уже полдень.
Сворачиваю. Улица Аптекарей. По ней течет нескончаемый поток голов из обожженной глины, обработанных свежим воздухом, и черепов из полированного мрамора. Еще в нее стекаются ароматы душистых растений. Меня вносит в боковую улочку слева.
Остается каких-то несколько шагов.
В конце тупика меня окутывает дыхание пещеры. Магазин хаджи.
При моем появлении он радостно восклицает:
— Лабан! Аслама! Привет тебе!
Он встает. Поверх длинного прилавка, который он приглашает меня обогнуть, жестом указывает мне на скамейку, покрытую старым ковриком. В его светло-голубых глазах пляшет радостный огонек, но в глубине их, как тень этого огонька, — тревожное удивление. Он этого не знает. Не может знать, что за улыбка у него на лице. Он не спускает с меня глаз.
Он бросает своему приказчику, который дремлет на ступе, привалившись к стенке:
— Сходи за чаем.
Кругленький человечек вздрагивает. Резво вскакивает на ноги. Стул тоже возвращается на ножки.
Я пожимаю хаджи руку. Отказываюсь.
— Почему? — спрашивает он.
— А зачем? — говорю я. — Нет, спасибо.
Сесть я тоже отказываюсь. Он повторяет:
— Почему? Почему?
И напевает:
Если знаешь.
Скажи почему.
И почему
На узких улочках
Женщины вышагивают,
Как голуби в брачную пору.
Трое мужчин — старых, в тюрбанах — смеются. Они сидят рядком на второй скамейке. Три божка. Скупые на слова, способные сидеть часами — мне это знакомо, — не испытывая потребности разомкнуть уста. Но они смеются: вместо глаз — щелки. Тихонько так смеются.
Я смотрю на них, потом быстро перевожу взгляд. Хаджи Амара перестал смеяться. Хоть он и хаджи, но по-прежнему носит феску, а не тюрбан. И носит слегка набекрень. Я говорю:
— Я просто так, по пути заглянул.
— Ну так что из того? Все равно присаживайся.
Мне больше нравится стоять, облокотившись о прилавок. Хаджи оставил на прилавке лишь небольшую пухлую ладошку. Стоит мне взглянуть на него, как глаза его принимаются смеяться, а пальцы — барабанить по гладкой поверхности. На мизинце у него золотой перстень. Я втягиваю ноздрями кисловатый запах свежесплетенных циновок, кипы которых заполонили все пространство сводчатых комнат; склепы превращаются в магазины.
— А как это вышло, — спрашиваю я, — что здесь нет Си-Азаллы?
Смешавшись, хаджи торопливо отвечает:
— Если б ты пришел на пять минут раньше, то застал бы его.
— На пять минут?
— На пять минут, — кивает он.
И добавляет — с таким видом, будто прячет его под прилавком, — что Си-Азалла ушел после того, как довольно долго пробыл с ними.
— Тогда он у своего друга префекта, — говорю я. — Отправился на доклад.
— О, он префекту вовсе не друг!
— Я имею в виду настоящего префекта, — говорю я. — Камаля Ваэда.
— Но он не префект!
— Формально. На самом же деле префект сейчас он.
Его смех разносится по комнате. Странный у него вид.
— Он был у меня счетоводом, — говорит он. — Марал бумагу в этом кабинете и рта не осмеливался открыть. Ко мне его привел Азалла; ему было тогда всего шестнадцать. Он ходил в лицей и подрабатывал счетоводом.
— Знаю, — говорю я. — Но он поднимется выше префекта.
Я смотрю на словно привинченных к скамейке троих старцев с узкими щелками вместо глаз. В белом пространстве между их лицами проглядывает физиономия Камаля Ваэда. Четыре лица (их теперь четыре), мгновение просуществовав отдельно одно от другого, смешиваются. Сливаются в одно. Потом снова разделяются.
Каждое возвращается на свое место, и вот уже их всего три: физиономии божков.
Лицо Камаля Ваэда погрузилось внутрь, как кремневый топор за завесой пламени. От меня остался лишь почерневший, пустой кокон. Жара, толпа; назойливая суета мух, пыль, гомон. Я брожу по старому городу. Что я ищу? То, что ищет меня? Я ищу. Преследую.