Пересадил сливу. И вот сижу слушаю Шестую симфонию Малера, пью яблочное самодельное прошлогоднее вино; один, конечно.
Трудно представить застолье под Шнитке или даже Чайковского. Тоска и траур — классическая музыка. Или трагичность и глубина. А на это нет спроса. И это понятно. Жизнь и так трагична. Как развлекаться, погружаясь в трагическое?
Ну а я хмелен от яблочного вина, огня в печи, и Малер насыщает меня искрящимся кислородом.
ОкноТополь — в серой шкуре коры с рыжеватыми пятнами лишайников, он покрылся ими, как кит мелкими водорослями и ракушками; тополь простер над воротами в сад сильную длань, опушенную молодой листвой, ветер ее качает, листья качает, а ветвь недвижна, мощная мышца. Внизу цветущие смачно одуванчики. Кусок серой дороги. Вообще из окна все видится несколько иначе. Окно ограничивает, но и делает все глубже. Взгляд в окно можно назвать художественно претворенным, у Ортеги-и-Гассета где-то есть об этом, но в деревню я не взял его книгу… Да ясно и так, что творчество — это искажение, ограничение и углубление.
И это окно всегда перед тобой, верно?
Прежде чем писать это, слушал Четвертую сонату для скрипки и клавесина Баха. А когда писал про тополь, вдруг вспомнил «Нарцисса и Златоуста» Гессе, каштан перед вратами монастыря; этот роман я прочитал мгновенно, а потом слушал сонаты Баха. Вещь Гессе чудесная, как сновидение, сотканное из синевы и золота. Сонаты Баха из той же материи.
Синева и золото и дерево за моим окном. Остальное я отсекаю.
ОтсутствиеХлопнули дверцы, послышался сигнал, и снова один. Первые мгновения… Серые сумерки в зеркалах… Очарование людей схватываешь в их отсутствие. Люди ускользают. Это вечная игра: я твой, я твоя, — но все ничьи, каждый несет в себе ядро, в которое никогда никому не проникнуть.
Парусит лунаК вечеру погода переменилась, ветер стих, потеплело, сразу пришли в себя соловьи, поют. А в небе парусит луна на перекрестии следов, оставленных самолетами.
Сад огненныйСолнце угасло, закат померк, но в печи красный жар, пышущие обломки сокрушенного светила, а в окне — повернись — белеют прохладно в синеватой свинцовости неба деревья живые, в их тканях струятся небесные соки, не поверишь, что когда-нибудь они могут повеять огнем…
Сад огненный в моей печи. Еще один образ сада. Не знаю, какая музыка могла бы здесь звучать, может, Скрябин. Но я ничего не слушаю, просто смотрю.
Когда же зацветет тот сад, за окном?
СергейУтром меня разбудил двоюродный дядька Сергей, сын бабы Вари. Пришел спросить цепь для лошади. На самом деле — ему стало известно, что навестившие меня горожане оставили трехлитровую банку темного неочищенного «Мартовского» пива и соленую рыбу.
Уселись за столом перед окном, залитым солнцем. Сергей курит крепкий табак, хотя ему вырезали полгубы, обнаружив злокачественную опухоль. Но остановиться он не может.
Прихлебывая дымное пиво, Сергей рассказывал про недавний случай. В марте это было. Жена вдруг спохватилась среди ночи, глянула в окно: калитка открыта. Как будто ей подсказал кто. Растолкала дядьку. Пошли во двор. Нет Майки в стойле. Сергей так в телогрейке на голое тело и кинулся в погоню, только одностволку успел схватить. За ним выбежала и жена с фонариком. Пошли по следам. Увидели: водят. Вокруг деревни, потом в лесок, дальше — в сторону Днепра, к железной дороге.
«Но я бежал как пес», — усмехается дядька, потирая пальцами красноватый нос, перебитый еще в давней драке. Дядька высокий, ширококостный, и хотя ему уже под шестьдесят, а есть в нем что-то ребяческое.
И следы на мартовском снегу привели их с женой в пригородный поселок. Дядька шел вдоль заборов — и вдруг увидел силуэт у столба. Это была его Майка. Она была привязана проволокой за шею. Сергей бросился к ней, а жена — в один из домов, там оказался телефон. Милиция приехала быстро. Уже занималось хмурое утро. Тут же схватили конокрадов. Двоих, отца и сына. Конокрады классические, можно сказать, — цыгане.
«Ну, врежь им!» — подзадоривали Сергея. Но тот махнул рукой: «Пленных бить». Тогда менты им сами всыпали. А Сергей с женой пошли в деревню. Сергей похлопывал Майку по пегой шее, поглаживал. На суде цыгане слезно взывали о прощении, и жена Сергея не выдержала и простила, а он — нет. Ладно бы что-то другое украли. Свою Майку Сергей любит и холит.
И то, как конокрады привязали ее проволокой за шею, не забывает.
И теперь он — снова ходит паном, нос в табаке, ус в вине. Хотя дядька и тщательно бреется. Но ведь у него есть Майка, и весной, осенью все кланяются ему. Он пашет огороды. Пробовал пахать и я. Трудно с непривычки, надо следить за лошадью, вовремя ее поворачивать и ровно вести борозду, да не очень глубоко, но и не слишком мелко. У Сергея это получается легко. Но так только кажется.
А конокрадов осудили на год. Но они уже подали апелляцию, и жена Сергея хочет их простить по-настоящему, написать заявление. Ну, Сергей говорит, что самое главное — Майка здесь.
…Мы отставили пустые кружки и направились в сарай, отыскали ржавую цепь, Сергей кивнул мне: «Занимайся!» — и пошел на своизанятия, извечные и непреходящие — занятия землей. Некоторое время я слышал звяканье ржавой цепи, бьющейся о кирзовый сапог.
Сеть ветокУслышал кукушку: часы тепла и света заведены.
Сад курчавится. Прозрачно-веселая зеленая сеть веток в будущем даст садовую сень. А пока она сквозит синевой.
Страстная неделяВыбелил стволы слив, яблонь, вишен. В вечерних лучах сад немного приподнимается над землей и парит. Чуть закатной крови на кронах, на крыше соседнего дома, на перистых облаках.
Допоздна слушал «Всенощное бдение» Рахманинова.
ДорогаВечером после дождя вышел за изгородь. Вот-вот вечер перетечет в ночь. Улица пуста, сумрачна, окна изб темны. Здесь совсем мало настоящих деревенских жителей. В основном в деревне дачи.
Надо мной рукастый гигантский тополь, кто-то его посадил. Может, дед Петр, пропавший на фронте. Или его брат Ларион, тоже сгинувший в пекле. Хотя, наверное, тополь сам вырос. Стоит у калитки мощной колонной. Сырая глинисто-глянцевая виляющая дорога — захватывает. По ней уходили и возвращались деревенские на войну, с войны, кто на заработки в город, кто в лагеря; везли по ней и на кладбище, безвозвратно… Хотя вот сегодня баба Варя вернулась: голосом. Дядька Сергей принес кассету с ее песнями. У нее был настоящий голос. Приезжали из города, записывали, поднесли рюмку, и она запела. Говорила, отнекиваясь: «Да я плохо пею», — но в конце концов распелась про Ваньку-ключника, садок на горе, убиенную княгиню, девчонку молодую, коней в серебряной сбруе.
…От дороги долго не мог оторвать взгляд, ясно понимая: вот же она — судьба: уходящие куда-то две глиняные линии…
Ну и погодкаМайский снег и град то и дело захлестывают деревню. Из-за картонного города валят тучи. Город пропадает. Внезапно в глаза бросаются обелиски городского кладбища на голом холме, они как бы очерчены черным карандашом. Все поглощает белесое облако. И уже видно: по оврагам идет снег. И эта мутная волна накатывает на деревню, лепестки слив и вишен мешаются со снегом. Деревья шумят, хлопает, скрежещет железо. А синица в нашем саду запевает, гордый буревестник.
Потом я ее увидел, она вылетела откуда-то из-под окна, прячется под обшивкой дома. Уселась на ветку. Тут же к ней прилетела другая. Они немного пообщались, взглядывая друг на друга мельком, встряхиваясь. И разлетелись. Можно догадаться, о чем речь.
Ну и погодка.
«Плоскогорье»Налетает ветер, и кажется, что над домом проносятся тяжелые эшелоны. Ветер грозно басит в печной трубе. Самое время слушать Скрябина, «Поэму огня». А я слушаю сельского и всесветного Боба Дилана, «Плоскогорье», вещь заунывную, длящуюся минут двадцать. Так и хочется дернуть стаканчик виски. Ну или самогона. Да поздно идти искать.
БуинаВетер начинает раздражать. Отец всегда сетовал на ветродуй деревенский, высоко деревня стоит. Тетя Катя говорила: он с пустоши налетает, буина. Ветер — буина.
77-йУтром вышел в сад, проломил в бочке лед — прозрачный и черный, набрал воды в рукомойник. Лицо обожгло. Садоводы-огородники в печали. А я тихо радуюсь, мне по душе весенние снегопады; мне это напоминает сновидческое детство: там я жил у подножия гор, где-то глубоко в Азии.
Вчера вечером снег налетел и небо прояснилось, стало очень светло, ярко. Это смертельная красота для нежных цветов и зеленых ростков.