Почти неуловимое движение ноздрей и губ — только натренированный глаз Перси мог заметить это — было единственным признаком того, что дерзость не ускользнула от Лавинии. Перси не сомневался, что возмездие не заставит себя ждать, но он был закален в схватках: завуалированный обмен колкостями стал привычкой почти такой же старой, как и их дружба; впрочем, это придавало ей своего рода пикантность. Ничто так не оживляет беседу, как изящный словесный турнир.
— Одним словом, — вернулась к прежней теме Лавиния, — еще неделю назад, до этой ниспосланной нам Провидением встречи с мисс Констанцией Сарджент из Питтсбурга, наши дела были крайне плачевны.
— Но где же они познакомились?
— Проще простого: в американском посольстве в Риме.
По словам Нино (но милый мальчик, если верить Лавинии, никогда не мог толком ни разобраться, ни рассказать, что приключилось с ним интересного), так вот, по его словам, мисс Сарджент сразу же выделила его, даже можно сказать выбрала, из присутствовавших молодых людей — а один бог знает, какие все они были красивые, титулованные и богатые; но ей явно чем-то приглянулся Нино. По счастливой случайности, за столом они оказались рядом. Они беседовали, как уверяет Нино, «обо всем», главным образом о политике. Положение в мире тревожило мисс Сарджент. Она была озабочена событиями на Кипре. Мысль об Израиле доставляла ей страдание. Ее сердце обливалось кровью, когда она думала о палестинцах. Что же касается Китая…
Тут Перси прервал свою приятельницу:
— Послушай, что за странный разговор между молодыми людьми, которые встретились на званом обеде!.. В наше время мы болтали обо всем, кроме политики, конечно. Мы с упоением сплетничали, словно прислуга на заднем дворе, об интимной жизни наших друзей, обо всем на свете, и как нам было весело!..
— Да, в наше время. Но мы были сама фривольность, мы — наследники ревущих двадцатых годов… Как все изменилось! Отбушевала война. И сегодня у молодежи излюбленный предмет разговора — политика. Ничто не интересует их так, как История.
— Полно, Лавиния, не пытайся убедить меня, что Нино…
— И тем не менее, каким бы невероятным это ни казалось, все так и было… Во всяком случае, он сумел поддержать разговор с мисс Сарджент.
— А ты не боишься, что эта самая мисс Сарджент — одна из тех ужасных нынешних зануд — ведь университеты поставляют их в изобилии, — у которых на языке лишь одно слово: «освобождение»?
— Мне кажется, Нино так не думает.
— Но в ней хотя бы есть шик? Сомнительно, чтобы он был у девицы, которая терзается из-за социальных бедствий.
— Шик? Нино сказал, что она выглядит даже чуточку старомодной. Представляешь себе!.. О лучшем мы и мечтать не смели!
— Красива?
— Об этом Нино не распространялся. Сказал только, что она не лишена обаяния… Верно, его пленили достоинства ее ума и сердца…
Тут Перси посмотрел на свою приятельницу с немного растерянным, даже озадаченным видом, словно он сомневался, хорошо ли расслышал последнюю фразу, или же хотел убедиться, что Лавиния произнесла ее с юмором… Но нет, отнюдь: Лавиния казалась абсолютно серьезной, абсолютно искренней. И произнесла она эти слова не как Лавиния, а, скорее, как графиня Казелли… На лице Перси, словно в открытой книге, одно за другим можно было прочесть: «Ну, здесь ты, пожалуй, хватила через край! Уж не забыла ли ты, что разговариваешь-то со, мной?», «Уж не спятила ли ты часом? Неужели ты и впрямь веришь в то, что сказала сейчас?», «И наконец, если ты сочла уместным говорить со мной нарочито светским тоном, я тоже возьму такой же, ибо у меня нет иного выбора, в этом доме я всего лишь гость…» Вот что выражали взгляды, мимика Перси. Но то, что он проговорил вслух, было вполне благоразумно, хотя и окрашено легкой иронией:
— Все это к чести твоего сына… Кстати, когда произошла сия поучительная встреча — на прошлой неделе?
— Да. И поскольку мисс Сарджент должна сегодня утром приехать в Венецию, Нино пригласил ее на чашку чая. Она сразу же приняла приглашение.
— Так ты говоришь, что ее семья владеет половиной Питтсбурга?
— По словам Нино, почти половиной. Одно из самых крупных состояний Америки.
— Прекрасно! Кажется, я приехал к тебе весьма своевременно! — воскликнул Перси. — В момент, когда ваша судьба на пороге перемен!
— Не знаю, суждено ли ей измениться, но давно бы пора… — Лавиния потушила в пепельнице сигарету. — Ты знаешь, — вновь обратилась она к Перси, — я уже подумывала, не сдать ли мне… — широким жестом она обвела гостиную, — все это? А самой перебраться наверх, под крышу.
На миг Перси искусно изобразил на своем лице оцепенение. Затем порывисто вскочил, настолько сильно он был взволнован.
— Сдать piano nobile[6]?! — вскричал он. — Пока я жив — ни за что! — Потом проговорил умоляющим тоном: — Ты ведь не сделаешь этого, Лавиния? Мы должны держаться до последнего! Ну, подумай немного сама: во всем этом (широкий жест, еще более широкий, чем жест Лавинии) заключается смысл твоей жизни. Что станется с тобой, отрешенной от этой Красоты?
Казалось, оба с наслаждением разыгрывали эту маленькую сценку. Тридцать лет они изображали накал страстей во всем: накал любви, ненависти, восхищения, презрения, экстаза, веселья. Они не говорили о человеке, что он просто милый, приятный, — они его «обожали». В свете попеременно можно было то «умереть от счастья», то «подохнуть со скуки». О какой-нибудь миниатюре они могли заявить, что она «величественна». (Зато фреска Веронезе в пятьдесят квадратных метров на героический или эпический сюжет была в их глазах просто «забавной».) В этом отношении общество для них являлось естественным продолжением театральных подмостков. Перси и прежде уже не раз слышал, как Лавиния говорила о своих финансовых затруднениях, о том, что в один прекрасный день придется, возможно, сдать парадный этаж дворца и перебраться в маленькие комнатки под крышей. Каждый раз он делал вид, будто это сообщение для него — воистину ошеломляющая новость, и, хотя Лавиния прекрасно знала, что он притворяется, это тем не менее нисколько не мешало им продолжать так же разыгрывать комедию непосредственности и получать от нее огромное удовольствие.
— Сдать piano nobile! — ошеломленно повторил Перси и, медленно поворачивая голову, обвел взглядом стены, словно с грустью говорил им последнее прости. «Красотой», от которой Лавиния будет «отрешена», если она решится сдать парадный этаж, были большая гостиная, где они сейчас сидели, прихожая, через которую в нее попадали, галерея, которая ее продолжала: три жемчужины дворца Казелли, одного из самых очаровательных в городе, хотя был он, пожалуй, самым маленьким и стоял в простонародном квартале на малолюдном берегу канала; но отдаленность от центра и относительно скромные размеры дворца полностью искупала изысканность его внутренней отделки. Стены просторной гостиной были обшиты деревянными панелями, имитирующими мрамор; посередине каждой стены были нарисованы ниши, но так искусно, что создавалось полное ощущение глубины, а в каждой нише — статуя бога или «богини, кажущаяся объемной. Весь потолок был расписан облаками и фигурами олимпийских богов, тоже с эффектом перспективы, обманчивой глубины, иллюзией рельефа; в каждом из четырех углов одна из фигур как бы отделялась от потолка и нависала над пустотой, словно готовая вот-вот ринуться на одно из человеческих существ, находящихся там, внизу. Все это оптическое и живописное трюкачество, дерево под мрамор, плоские поверхности, создающие впечатление глубины, нарисованные фигуры, создающие впечатление скульптуры, ощущение, что одни парят высоко в небесах, а другие плавно опускаются вниз, очаровательные девушки и прекрасные юноши (под взлетающими туниками и прозрачными тканями можно было угадать их вполне земные прелести), играющие в мифологических богов и вдохновенно резвящиеся на оперном Олимпе, все это сладострастное изобилие, должно быть, некогда сияло яркими красками: пунцовыми были губы и щеки, нежно-розовыми — груди и бедра, цвета расплавленного золота — волосы, а кругом — ультрамариновая голубизна, зеленое, малиновое, пурпурное; двухвековой налет пыли смягчил первоначальный жар этой пылающей палитры, теперь все поблекло, словно окуталось пушистой дымкой. Выложенный белыми, уже немного пожелтевшими плитами пол, мраморный стол с розовыми прожилками, комоды, украшенные бронзовыми листьями, ломберный столик, инкрустированный эмалью и слоновой костью, картины, фарфоровые вазы, расписанные пасторальными сценками, — вот что дополняло это убранство в стиле позднего барокко, и пагубное влияние времени уже виделось повсюду: в трещинах на плитах пола, в кракелюрах, которыми были изборождены фрески с олимпийскими богами и картины, в облупленных панелях стен, в потертом шелке и бархате, в тысяче других скрытых или явных примет упадка и нерадения.