Он почувствовал себя ослабевшим, оперся на цоколь колонны и взглянул на солнце. У него зуб на зуб не попадал. Ему казалось, что солнце подвешено на небе, и он боялся, что в любой момент оно может сорваться. И что тогда оно упадет на Землю, в месте его падения все, шипя, выгорит дотла и превратится в пар. Или оно упадет где-то вне Земли, в зияющую пустоту?
Он знал, что мысли эти – сплошной бред, и знал, почему он бредит. Потому что у него жар. Что в его теле, вместе с ознобом, растет какое-то непонятное чувство страха. Было тепло, и не было причины чего-то бояться. Можно не бояться, что сын родится калекой, станет наркоманом, что у него будут проблемы в школе, он будет страдать депрессией, не получит образования, не найдет себе жены. Все было нормально, даже если это и не было его заслугой. Даже если он и не внес в это тот вклад, который должен был бы внести. Даже если этот невнесенный вклад висит на нем неоплаченным долгом. Даже если он не заплатит свои долги.
Звуки, сопровождавшие копание могилы, прекратились. Немец слышал лишь стук своих зубов. Он должен был принять решение, ехать ли с канадцем или без него назад – или вперед вместе с офицером и команданте. Он не хотел рисковать своей жизнью. Вскоре его внуку нужен будет любящий, добрый, великодушный дедушка. Вскоре… Но прежде джипы загрузят, в первом, по всей вероятности, займут места офицер и команданте, канадцу определят второй джип, а ему третий, канадец таки сядет в него вместе со своей неразлучной фляжкой, и все будут ждать его, раздражаться, что он задерживает движение, делая столь зыбкое равновесие этой тяжелой поездки еще более зыбким. Он должен принять решение. При этом он не мог стоять, не держась за цоколь колонны.
Он не сообразил, откуда вдруг появились канадец, офицер и команданте. Они стояли перед входом в церковь.
– У нас есть приказ доставить вас в город, и мы доставим вас в город.
– У вас есть приказ доставить нас в город целыми и невредимыми. Тот, кто ночью убил постового и поджег джип, сделает так, что по дороге в город мы взлетим на воздух. Паф, и все!
– А вы что думали? Что вы приехали сюда на прогулку? Или на пикник? – Команданте был вне себя от ярости.
Офицер успокоил:
– Кто бы это ни был сегодня ночью – то, что он пришел ночью и вчера никак себя не обнаружил, означает, что он слишком слаб, чтобы появляться днем.
Немец оторвался от колонны и подошел к остальным. Он дрожал, все тело болело. Рядом с церковью водители выкопали могилу. На одной стороне могилы в горке выкопанной земли торчали лопаты. На другой лежали тела. Немец узнал мужчину, который вчера сидел за рулем его джипа. Он лежал с перерезанным, окровавленным горлом. Рядом с ним лежала женщина, вся грудь ее была изрешечена пулями. Немец еще никогда не видел покойников. Ему не стало плохо, он не был потрясен. Мертвые лишь выглядели мертвыми. Неужели это была та женщина, которая сидела на верхней ступеньке лестницы? Почему офицер или команданте ее застрелили? По неосторожности? В состоянии аффекта?
Подошли два водителя, опустили мертвых в могилу, закидали ее землей, утрамбовали лопатами. Креста нет, подумал он, но тут же увидел, как один из водителей связывает крест-накрест два деревянных колышка.
Остальные грузили в джипы багаж, спальные мешки, провиант. Канадец пытался заговорить с офицером, не отставал от него ни на шаг, тщетно призывая его к ответу, но офицер не обращал на него никакого внимания. Команданте уже сидел в джипе.
Канадец увидел немца, отстал от офицера и подошел к нему:
– Они не разрешают нам ехать назад.
Но тут его взгляд остановился на куртке немца, обвисшей под тяжестью пистолета, который офицер дал ему ночью, а немец сунул его тогда в карман. Он выхватил его, прежде чем немец понял, что означает этот судорожный жест. Канадец подбежал к офицеру, остановился перед ним и начал размахивать пистолетом.
Все произошло столь стремительно – движения, крики, выстрелы, – что немец ничего не понял. А первой его мыслью после того, как он понял, что пуля его задела, было: я никогда не узнаю, что случилось.
Ему вдруг вспомнилась книга, в которой кто-то описывал свой инфаркт, потный лоб и ладони, болезненный клубок в легких, тянущая боль в левой руке, боль в груди, то появляющаяся, то исчезающая, как при схватках, страх. Его грудь чем-то заполнилась до краев, как будто лопнул пузырь с теплой жидкостью и она разливается внутри.
Стрельба прекратилась. Команданте выкрикивал приказы, часть солдат побежала к джипам, другая – к офицеру и к канадцу, который рухнул на землю. Насколько серьезно его зацепило, немец понять не мог. На какое-то мгновение он подумал, что должен что-то сделать, но сразу же осознал всю смехотворность своей мысли. Он хотел быть один. Он попытался сделать шаг, другой, опираясь правой рукой на стену церкви; он хотел добраться до лестницы.
Бледно-желтое солнце поднялось выше. Он видел, что склон за церковью зарос кустарником и травой. Один склон, и другой, и третий. Рядом торчала пальма с растерзанной кроной. Земля здесь была скудная, суровая, непригодная для земледелия. Подул холодный ветер, пройдя по высокой траве, покрывавшей склон. Кажется, что ветер колышет волны, подумал он.
Потом он вспомнил о своих неоплаченных долгах. Что ж, погашать их придется сыну? Ему будет предъявлен счет? Или смысл смерти в том, что смертью своей он заплатит свои долги? Чтобы счет не предъявляли сыну? Чтобы сына не заставляли платить за свое счастье?
На какое-то мгновение ему стало весело. А, сказал он себе, еще не слишком поздно, не слишком поздно любить сына. Вот сейчас сын взбежит по лестнице. Даже если это не наяву, как было бы хорошо, если бы он сейчас взбежал по лестнице, в белом халате, со стетоскопом, таким, каким я его еще ни разу не видел, или в своих вечных синих джинсах и вечном синем свитере, или бегущим, смеющимся, запыхавшимся маленьким мальчиком.
Запыхавшимся? Куда делось тепло в его груди? Почему ноги, которые только что носили его тело, теперь отказываются это делать? Ноги перестали слушаться прежде, чем он смог опуститься на лестницу. Он упал на каменные плиты. Он лежал на левом боку и видел запекшуюся кровь, траву между каменными плитами и жука. Он хотел привстать, подползти к лестнице и сесть на самую верхнюю ступеньку. Он хотел устроиться там поудобнее, чтобы, когда умрет, остаться там сидеть. Он хотел сесть там, чтобы, когда умрет, видеть раскинувшуюся перед ним землю и чтобы эта земля могла его видеть, – выпрямившись, сидеть на самой верхней ступеньке и умирать.
Он никогда не сможет понять, почему, умирая, он был столь тщеславен, хотя никого не было рядом, никто не мог видеть его, он не мог никого ни поразить своим мужеством, ни разочаровать. Он смог бы ответить на этот вопрос, если бы у него было время поразмыслить над ним. Но на размышления у него не осталось времени. Ему не удалось привстать. Он остался лежать на земле, чувствовал холодное дыхание ветра, но уже не видел, как ветер колышет траву. Он бы с удовольствием еще раз увидел общипанную драную пальму. Она что-то напоминала ему, может, он вспомнит, что именно, если увидит ее еще раз.
Он понял, что у него осталось всего несколько секунд. Секунда, чтобы подумать о матери, секунда для женщин, бывших в его жизни, секунда для… Его сын не взбежал по лестнице. Было слишком поздно. Было грустно, что в эти последние мгновения перед ним не прокрутился фильм о его жизни. А он бы охотно его посмотрел. Он бы с удовольствием ничего не делал, а расслабился и смотрел фильм. Вместо этого до самого последнего мгновения он вынужден был думать. Кино – почему смерть не соответствует нашим представлениям о ней? Но затем он вновь почувствовал себя таким усталым, что вряд ли захотел бы смотреть это кино.