Ночью под душем он вскрыл себе вены. Белая кожа на руке разлезлась, и обнажилось то, что было у Марека Младшего внутри. Красное, мясистое, как свежая говядина. И прежде чем потерять сознание, он успел удивиться: почему-то думал, что увидит там свет.
Разумеется, его заперли в изоляторе, подняли шум, и пребывание в больнице затянулось. Он провел там всю зиму, а когда вернулся домой, оказалось, что родители переехали к дочери в город, и теперь он один. Ему оставили лошадь, и на ней он возил из лесу дрова, колол и продавал. Завелись деньги, а значит, можно было снова пить.
Внутри у Марека жила птица — так он чувствовал. Но эта его птаха была какая-то странная, бесплотная, безымянная, да и птичьего в ней было не больше, чем в нем самом. Марека Младшего тянуло к вещам непонятным и вызывающим страх: к вопросам, на которые нет ответов, к людям, перед которыми он чувствовал себя виноватым, а иногда нестерпимо хотелось упасть на колени и начать исступленно молиться, даже ничего не просить, а просто говорить, говорить, говорить в надежде, что кто-нибудь его слушает. Он ненавидел это сидящее в нем существо — от него только усиливалась боль. Если бы не оно, пил бы себе спокойно и сидел на крыльце, глядя на гору, что росла перед его домом. А потом бы трезвел и опохмелялся, вышибая клин клином, затем напивался бы снова — без единой мысли в голове, не ощущая за собой вины, не принимая никаких решений. У этой птахи, видать, были крылья. Иногда она била ими вслепую внутри его тела, трепыхалась на привязи, но он-то знал, что лапки у нее спутаны, может, даже привязаны к чему-то тяжелому, потому как улететь ей никогда не удавалось. «Господи, — думал он, хотя в Бога совсем не верил, — чего это я так мучаюсь с тем, что сидит у меня внутри?» Эту тварь не брал никакой алкоголь, она всегда была в полном сознании, помнила все, что Марек Младший сделал, что потерял, что загубил, что упустил, чего недоглядел, что прошло стороной. «Во стерва, — бормотал он по пьянке Имяреку, — ну чего она меня мучает, какого черта во мне сидит?» Но Имярек был глух и ничего не понимал. Говорил только: «Это ты украл мои новые носки. Они сушились на веревке».
У этой птахи были крылья, связанные лапки и испуганные глаза. Марек Младший полагал, что ее в нем заперли. Кто-то взял и насильно запер, хотя Марек совершенно не понимал, как такое возможно. Порой, впав в задумчивость, он ощущал в себе ее страшный взгляд и слышал дикий, отчаянный вопль. В такие минуты он срывался и несся сломя голову куда глаза глядят: на гору, в березовую рощу, по лесной просеке. А на бегу присматривался к веткам — которая из них могла бы выдержать вес его тела. А птаха надрывалась в нем: выпусти меня, отпусти на свободу, я не твоя, мое место не здесь.
Сперва Марек Младший думал, что это голубь, каких разводил его отец. Он ненавидел голубей, их круглые пустые глазенки, их непрерывное топотанье, их пугливый, то и дело меняющий направление полет. Когда совсем нечего было есть, отец заставлял его заползать в голубятню и вытаскивать отупевших, спокойных птиц. Марек Младший подавал их отцу по одной, держа обеими руками, а тот ловко сворачивал им шеи. Марек с отвращением смотрел на их смерть. Птицы умирали, как вещи, как предметы. Не меньше он ненавидел отца. Но однажды Марек заметил возле пруда Фростов другую птицу; она выскочила у него из-под ног, тяжело взмыла вверх и полетела высоко над кустами, деревьями и всей долиной. Большая и черная. Только клюв был красный и ноги длинные. Птица издала пронзительный крик; воздух какое-то время дрожал от ударов ее крыльев.
А, значит, та птаха внутри — черный аист, только вот красные лапки связаны и крылья потрепаны. Она кричала и билась. Марек просыпался ночью, разбуженный этим криком в себе — жутким, дьявольским. В страхе садился на кровати. Было уже ясно, что до утра ему не заснуть. От подушки несло сыростью и блевотой. Он вставал, проверял, не осталось ли чего выпить. Иногда находил малость на донышке вчерашней бутылки, иногда нет. Слишком рано еще идти в магазин. Слишком рано, чтобы жить, а потому он лишь мотался от стены к стене — и умирал.
Когда Марек был трезв, он ощущал птаху прямо под кожей. Она заполняла его целиком. Время от времени ему даже казалось, что он сам и есть эта птица, и тогда они страдали вместе. Любая мысль, касающаяся прошлого или сомнительного будущего, причиняла боль. Из-за этой боли Марек Младший не мог додумать до конца ни одной мысли, приходилось их вымарывать, разгонять, чтобы они уже ничего не значили. Когда он думал о себе, каким был, — было больно. Когда думал о том, каков он теперь, — становилось еще больнее. Когда думал, каким он будет, что с ним произойдет, — боль делалась невыносимой. Когда думал про свой дом, взгляд тотчас утыкался в прогнившие балки, которые в любой момент могут рухнуть. Когда думал о поле, вспоминал, что не засеял его. Когда думал об отце, знал, что его искалечил. Когда думал о сестре, помнил, что украл у нее деньги. Когда думал о любимой кобыле, вспоминал, как, протрезвев, нашел ее околевшую рядом с только что родившимся жеребенком.
Но когда он пил, ему легчало. Не потому что вместе с ним пила птаха. Нет, она никогда не напивалась, никогда не спала. Пьяное тело и пьяные мысли Марека Младшего не реагировали на трепыхания птицы. А потому он был вынужден пить.
Однажды он попытался наготовить себе вина; со злостью рвал смородину — ее было полно в саду — и трясущимися руками бросал ягоды в бутыли. Не пожалел денег и купил сахар, потом поставил брагу в тепло на чердак. Радовался, что у него будет свое вино, что, как только пересохнет во рту, он сходит на чердак, вставит трубочку и напьется прямо из бутыли. Да сам не заметил, как выпил все, прежде чем смородина успела перебродить. Позже даже жевал мезгу. Он давно продал телевизор, и радиоприемник, и магнитофон. И так не мог ничего слушать — в ушах все время хлопали крылья. Марек продал шкаф с зеркалом, коврик, бороны, велосипед, костюм, холодильник, образа Христа в терновом венце и Богоматери с сердцем снаружи, лейку, тачки, сноповязалку, сеноворошилку, тележку на резиновом ходу, тарелки, кастрюли, сено; даже нашелся покупатель на навоз. Потом бродил по развалинам покинутых немцами домов и искал в траве каменные корыта. Продавал одному торгашу, который отвозил их в Германию. Марек продал бы к черту и свой покосившийся дом, но не мог. Дом все еще принадлежал отцу.
Самыми прекрасными были те дни, когда ему каким-то чудом удавалось сохранить до утра немного выпивки, так что проснувшись, даже не вставая с кровати, он мог тут же хлебнуть. Накатывало блаженство, но Марек старался не заснуть, чтобы не упустить это состояние. Вставал окосевший и садился на скамейку у дома. Всегда, раньше или позже, мимо проходил Имярек, который шел в Руду, ведя за руль велосипед. «Эй ты, малахольный бродяга», — говорил ему Марек Младший и поднимал трясущуюся руку в знак приветствия. Тот одаривал его беззубой улыбкой. Носки-то его нашлись. Ветер сорвал и скинул их на траву.
В ноябре Имярек привез ему черного щенка. «На-ка, — сказал он. — Это чтоб тебе не грустить без Дианы. Хороша была кобылка». Марек Младший вначале взял собаку в дом, но вскорости ему надоело подтирать за ней лужи. Поэтому он выволок во двор старую ванну, перевернул вверх дном и подпер двумя камнями. В землю вбил крюк и привязал к нему на цепи щенка. Получилась этакая затейливая будка. Щенок на первых порах скулил и выл, но в конце концов привык. Вилял хвостом, когда Марек Младший выносил ему жратву. С этой собакой Мареку стало как будто бы лучше, и птаха в нем немного поутихла. Так ведь нет — в декабре выпал снег, и как-то ночью случился такой мороз, что собака замерзла. Он нашел ее поутру, припорошенную снегом, похожую на кучу старого тряпья. Марек Младший пнул ее ногой — пес полностью окостенел.
В Сочельник его пригласила к себе сестра, но он сразу же с ней повздорил из-за того, что она не хотела подать на ужин водку.
— Да что ж это за праздник, мать твою, без водки, — сказал он зятю. Оделся и ушел.
Люди уже шли на рождественскую службу в костел, чтобы занять получше места. Марек покрутился возле храма, высматривая в темноте знакомые лица. Перекинулся словом с Имяреком — даже тот притащился по снегу в село.
— Во зима-то, — сказал Имярек, широко улыбнулся и хлопнул Марека по спине.
— Ну-ну, полегче, старый дурень, — ответил ему Марек Младший.
— Да-да, — кивнул Имярек и вошел в костел. Люди шли мимо Марека Младшего и сдержанно отвечали на его поклоны. Стряхивали на пороге снег с обуви и проходили внутрь. Марек закурил, услышал, как захлопали потрепанные крылья. Наконец зазвенели колокольчики, народ притих, и раздался голос священника, искаженный микрофоном. Марек вошел внутрь и кончиками пальцев прикоснулся к холодной поверхности освященной воды, но не перекрестился. Через минуту ему стало нехорошо от удушливых испарений шуб и нарядных пальто, извлеченных бог знает откуда. Вдруг его осенило. Он протиснулся обратно ко входу и вышел на улицу. Снег валил так, точно хотел замести все следы. Марек Младший направился прямиком в магазин. По пути заглянул в сестрин сарай и взял там кирку. Высадил этой киркой дверь и набил карманы бутылками. Засовывал водку за пазуху и в штаны. Его распирало от смеха. «Хрен собачий они здесь найдут», — сказал он себе и всю ночь переливал водку в бак для воды возле печки. Бутылки зашвырнул в колодец.