— …только смирение нас спасет. Возьмем друг друга за руки, отдадим ближнему последнюю картошку, переименуем поселки… Откуда вот я еду? Называется поселок Северная Озвереевка. Разве могут в северной, да еще и Озвереевке нормально жить люди? Конечно, там все хищные, тигры, крокодилы.
Девица дососала леденец и стала облизывать спелые губы. Теперь она беззастенчиво пялилась на моего спутника. Я, чтобы окончательно не озвереть от проповедей двуликого философа и от слюней пухляшки, удалился на корму трамвайчика. Слава Богу, тут ветер посвежее, тут вода кипит за винтом. Это успокаивает. Но недолго я был одинок. На плечо легла ладонь Бориса. Он воткнулся губами в мое ухо:
— Ты вот что, ты сейчас возвращайся назад. Попугали ее и хва. Отвяжи мадам. Не дай бог… что… Сядем!
Буровил, буровил, словно я с приветом, словно я не знал, что нужно вернуться на Косу, что так, как поступили альфонсы, так нельзя, что они сами попали в ловушку.
Трамвайчик причалил, и я, прощаясь с кислыми альфонсами, потрусил по берегу. Я искал место, куда бы можно было приткнуть одежду и отправиться. Я плохой пловец да и силенки подорваны принудительным постом, и все же решил, пусть достанусь ракам, чем всю жизнь быть слизняком. Докажу мадам Брайловской, что я получше этих витринных, пластмассовых суперменов.
Я сунул штаны, рубаху и туфли под большую корягу и поплыл. Я плыл, как учили в детстве в лягушатнике, саженками. Устав, переворачивался на спину, лежал на воде. Вода не была холодной, наоборот. Горло саднило напряженное дыхание. И еще одно мешало. От воды шел чуть заметный трупный запах. Вода была с душком, как та телятина, доставшаяся дяде Грише. Я карабкался по воде и боялся одного — собственных слез. Знал, что когда они замутят рассудок, захлебнусь. И говорил себе: «Я — храбрый человек. Доплыву. Там — любимая мадам. Я не буду больше унижаться перед ней. Я не буду читать ей свою
белиберду и облизывать бьющую ладошку. Я — сильный, я — храбрый!»
Случилось чудо, как в кино, как в сказке. Не помню, какая‑то сила меня, согласившегося умереть, вышвырнула на песок. Сколько времени пролежал на отмели, тоже не помню. Сквозь сумрак проявилась луна. Ее первую и увидел, с трудом разжав глаза. Лежал, лежал, слушал сам себя, слушал, как комариным писком пробирается радость:
«Я доплыл, я стал мужчиной. Теперь я отвяжу мадам Брайловскую. А еще я могу сделать с ней что захочу, чтобы не снилась по ночам в соблазнительном виде». Но это мелькнуло в голове и ушло.
Я встал и пошел берегом, потом вернулся к воде, прополоскал горло. Воду пить было нельзя, воняло. Не чинара, баобаб приближался ко мне, враскаряку. Я шел или баобаб шел, сегодня все путалось в голове. В сумраке я увидел невероятное. Мадам Брайловская была неживой. Голова… так может упасть на грудь только мертвая голова. Гадкий озноб пробежал по позвоночнику. Я остолбенел. И все же, еле — еле отрывая ноги от земли, я подошел и услышал короткие всхлипы. Мадам плакала. Я неумело, спеша, ломая пальцы, отвязал ее от дерева. Мадам Брайловскую трясло. Не спасала ее хламида из марлечки. И мы побежали, чтобы согреться. Она бежала и тряслась, мадам что‑то говорила сама себе.
— Дух — хух — хух — хух, — звучало по безлюдному пляжу. Вон трамвайчик огнями призывает: «Хух — хух — хух!»
Вот вам и «хух». Мадам вытерла слезы, села на песок, облизала губы:
— Я пошла за него, лишь бы, лишь бы всем подряд не продаваться. Я ведь твердо знала, придется подставлять все свои потроха под вашу грязь, под вашу грязь. Я знала: выйдя за него, не буду унижаться на работе, не буду копейку выклянчивать на все эти обры — обрыдшие тряпки!
Мадам растерла руки, подтяжки здорово прижимали ее к дереву.
— Чтобы нигде больше не продаваться. Ну, не стоять лее с колготочками на рынке… Бррр!.. Зато потом я сама командую жизнью. Муж богатей, а я на его денежки командую всем нашим потребительским обществом. Ведь мы потребляем не только ветчину. Друг друга жрем в неразведенном виде, без закуси. Так скоро и перелопаем друг друга. Останется мой муж, Андрей Аркадич, один. Он, как бетон.
Мне еле удалось проникнуть в неформенной одежде на трамвайчик. Скоро в эту таратайку будут в галстуках только впускать. Мы с мадам сели на прежнее, ставшее родным, место. У мадам — потерянный вид. Я попытался погладить ее пружинистый локон, отбившийся от других волос. Она не отстранилась, только с удивлением посмотрела на свои ногти:
— Смотри‑ка, только сегодня обстригла, выросли, как у хищницы.
И все же я — ядовитый человек. В моем сознании хохотнуло: «Проучили тебя, проучили!»
Залетную мысль сбила другая: «Милая, желанная! Я бы половину будущей жизни отдал, чтобы побыть с тобой! Пусть разверзнется небо и сойдет Некто и предложит мне это. Богохульство. Только почему половину? Торговля в любви? Всю дальнейшую жизнь за то, чтобы прильнуть к мадам? Выберу мадам».
Никто с неба не сходил, не предлагал. Оно было пустым. На городской пристани тоже спокойно, тоже никто, кроме нас, не сходил. Трамвайчик на прощанье радостно всхлипнул, как младенец после плача.
Когда прощались, мадам Брайловская достала из своей сумочки кошелек и равнодушно, без слов протянула мне какие‑то деньги. Я взял.