Быть может, так надо и необходимо — чтобы мы снова и снова возвращались со света во мрак, послушные вечному зову? Погружались в небытие, растворяясь в вечном и всеедином? Чтобы могло совершаться величайшее чудо, которое не может происходить при свете дня. Не в том ли значение глуби, мрака? Значение ночи для дня?
Быть может, дневной урожай иначе и нельзя собрать? Лишь урожай на родственной ниве ночи, те бесплотные колосья, что не знают дуновения ветра времени, неколышимы и бестревожны, ибо составляют одно целое с вечным, — они-то и собираются в закрома, все до последнего колоска. Созревающий на земле колос уже готовится обратиться в тлен и прах — и в эту минуту в стране забытья и смерти он созревает для бессмертия, для возрождения.
Не потому ли все в нас именно в высший момент своего развития стремится к краху? Сама любовь к жизни, когда она достигает предельной силы, всякая завершенность, всякий триумф?
Если б я мог в это верить! Верить, что силы разрушения, сама погибель служат жизни и самому значительному в ней. Самому поразительному! Продолжению и обновлению — не просто бесконечному повторению. Что гибель и смерть вовсе не враждебны нам. И что существует единство — не просто раздирающее противоборство. Что в основе основ — целесообразность и глубочайший мир и покой.
Как прекрасно верить! Как тяжко и горько отчаиваться.
Нет, отчаиваться не надо. Да и причин к тому нету. В подобное искушение можно впасть, только если смотришь на то, что вблизи. При виде стен тюрьмы, стен камеры, места нашего заточения. Но не при умении видеть дальше, улавливать взаимосвязь целого, ощущать свою причастность к нему.
Случайное вечно вводит нас в заблуждение. То, что происходит в настоящем, в так называемое наше время, внушает нам преувеличенное представление о малой частице жизни, заслоняя от нас все остальное. Мы просто забываем об остальном. И чем более груба и бесцеремонна в своем натиске внешняя реальность, тем легче забываем мы о той реальности, что кроется под ней.
Но жизнь ни о чем не забывает. Она присутствует всегда, везде одновременно, вся целиком.
Отчаяться! Ведь это значило бы признать, что эта вот клетка, в которой я сейчас сижу, в которой сидят замученные люди-узники, — что это все! Что она и есть жизнь. И что наше кратковременное заключение здесь и есть все, ради чего мы существуем на свете, все, что отпущено нам судьбой. Это значило бы примириться с тем, что ты — заключенный, и только!
Но жизнь не изолирует, не отгораживает нас, а, напротив, связывает с живыми и мертвыми во все времена. Со смертью и возрождением, со всеобщим развитием и обновлением, с бессмертием, с извечным и вечно новым днем творения.
Она рвет оковы времени и пространства. Она есть свобода, свобода, свобода!
Я стою и смотрю на волю сквозь решетку наверху. Смотрю на плывущие облака, как они словно бы проникают одно в другое и рождаются одно из другого, отделяются и снова соединяются — медленный, непрерывный поток превращений. Они составляют некую единую сущность, но бесконечно изменяющуюся, непостоянную. Движущие силы не видны глазу, мне видны лишь результаты: как что-то возникает, изменяется, преображается — не прекращающееся ни на минуту, увлекательное действо разыгрывается в беспредельных просторах вселенной.
Проходит какое-то время, и все постепенно исчезает из глаз, расплывается, тает, улетучивается. Летнее небо теперь голубое и пустое, ничего не осталось.
Ничего?
Нет, сами-то движущие силы остались. Просто сейчас они не воздействуют на что-либо, видимое мне. Я способен различать только видимое. А вообще-то все осталось как прежде.
Если б я не увидел этот мир облаков в вышине, я бы и знать не знал, что там существуют какие-то силы. Вот как мы можем ошибаться!
Стоял бы, смотрел в пустоту и ровно ни о чем не догадывался.
Я часто общаюсь с облаками. Это близкие мне, можно сказать, существа, которые многое мне доверяют. Не самые свои важные тайны, но то, что я способен понять, что можно каким-то образом сообщить мне. Судьбы мелькают мимо, жизнь идет своим чередом: рождение, бытие, смерть. Судьбы облаков, жизнь облаков, летучие аллегории, мимолетный, изменчивый, светлый мир, к жизни которого я причастен. Этот мир — мой.
Окошко расположено так высоко, что земли мне не видно. Я словно бы покинул ее.
А по ночам я общаюсь со звездами. Они сияют совсем близко, сияют своим неземным светом.
Я словно бы погребен — но в безграничных просторах вселенной.
Да, невидимые мне силы на месте. Куда же им деться!
Они не могут прекратить свое существование и не могут никуда улетучиться. Покинуть то, частью чего являются. Они вечны и всегда одинаково деятельны, в равной мере и тогда, когда они не воздействуют на видимое мне, когда они «неживые». Что есть жизнь? Что есть смерть? Не есть ли смерть иная жизнь, непостижимая для нас, поскольку сейчас мы не живем ею?
А когда мы живем той жизнью, то ничего не знаем про эту?
И граница, которая кажется нам такой окончательной и роковой, не есть граница, разделяющая два разных мира, а всего лишь граница наших восприятий, порожденная нашей неспособностью знать и видеть что-либо, кроме данной реальности. Если б мы были истинно знающими, истинно зрячими, мы бы заметили, что нету вообще никакой границы, что эти два мира — единый мир. Что все суть одно.
Единое материнское объятие, собирающее и охраняющее всех нас. В вечном материнском лоне покоимся мы во тьме забытья, а когда стоим уже у материнских колен, глядя снизу вверх в лицо жизни, мы не можем вспомнить того нашего состояния, оно непостижимо для нас. Тогда мы радуемся ясности и отчетливости, тогда мы целиком в мире дня. И темный мир забытья уже недоступен нашему восприятию. Но мы совсем близко от него, и это не какой-то чуждый нам мир, хотя он и кажется нам чужим. Мы несем в себе его тайны, его загадки, мы — его порождение.
Иначе откуда бы в нас потребность вспомнить?
Вечная жизнь. Конечно же, вечная жизнь есть — это единственно существующее. Как иначе могла бы существовать эта наша жизнь? Как бы она поддерживалась? Она была бы точно остров без гавани, без судов — оскудела бы и зачахла, ей неоткуда было бы брать свои богатства. Если б у нее не было связи с вневременным бытием, с неисчерпаемым целым.
Конечно же, вечная жизнь есть. Мы ведь сами к ней причастны, мы — ее частица.
Нам нечего бояться. Есть неисчислимые сокровища, неисчерпаемые запасы, есть корабли с драгоценными грузами, и есть таинственные гавани в нашей душе, куда они заходят на своих невидимых парусах. Они доставляют свой груз, они всегда в пути.
Нет лишь смерти, нет скудости.
И не пустыми возвращаются корабли из страны живых. Чем мы были, чего достигли, что приобрели — все берется на хранение. Это урожай вечности, и он должен быть собран весь до последнего зернышка. Ни крошки не должно пропасть.
Да и как может что-нибудь пропасть, если сама гибель служит жизни, неотделима от нее, и все, сжатое серпом, уже жаждет возродиться.
Вот почему так важно, чтобы мы жили по совести, чтобы мы представляли собой какую-то ценность, когда придет срок жатвы. Вот почему любая человеческая судьба, любой поступок — все имеет значение. Вот почему наше существование здесь имеет смысл.
Будем ли мы ценны для вечности? Обогатим ли ее? Или же корабль вернется пустой, с поникшими парусами, ничего не доставив вечности?
Каков был урожай?
Мы за все в ответе, и от этого нам никуда не уйти. Чувство ответственности не дает нам покоя. Мы пытаемся иногда ускользнуть, вывернуться, мы высмеиваем все эти отжившие предрассудки и воображаем, что избавились от них. Но на самом-то деле это чувство в нас неискоренимо, ибо служит важным целям, и без него никак не обойтись. Ибо оно неотделимо от созидающей воли жизни, а мы лишь орудия этой воли.
Нравственное разложение может оказаться губительным для той или иной эпохи, но последнее слово не за ним, ибо оно находится в противоречии с сутью жизни, ее волей к созиданию.
Иногда думают, что нравственное в нас зиждется на религии, что оно возникает и гибнет вместе с ней. Это неправда. Корни религии переплелись с очень многим, в том числе и с этим. Но она не порождает никаких ценностей в человеческой душе, а лишь выражает уже существующие ценности. Дело обстоит вовсе не так, что эпохи без живой веры в бога безнравственны, а эпохи религиозные нравственны. И ведь люди, над которыми религия утратила свою власть, в нравственном отношении стоят подчас не ниже верующих, а то и выше.
Нет, нравственное в нас зиждется не на тех или иных религиозных представлениях и не исчезает вместе с ними. Оно исчезает вместе с утратой веры в жизнь — когда мы предаем жизнь и пытаемся ее фальсифицировать. Когда мы пытаемся уйти от тех требований, которые она нам предъявляет, и окольными путями достичь того, что мы принимаем за цель.