— Дурак, — произнесла Нина свое главное в отношении мужа слово и уточнила: — Тюлень. Тебе ли с твоей светлой головой прозябать в начальниках какого-то стройучастка? Сами себя хороните. О, я знаю, с чего это началось. Со всяческих революций. Когда мужчины-буржуа захватили власть и отвели на гильотину гармонию, женщину, любовь. Да, в восемнадцатом веке на земле царила любовь, и вообще вся история — это борьба двух начал: мужского и женского. Да как вы не понимаете, что первооснова в женщине, она должна править миром, а вы ее почти два века топчете. Сначала в семью загнали, служанкой-рабыней сделали. А когда она в семнадцатом году вырвалась, тонко ее надули, новое ярмо как благо навязали, в работницу’ превратили. Да она самое главное на земле производит — детей, а вы еще и детали ее заставили вытачивать, дороги ремонтировать. Позор!
— Ну, пошла-поехала. — Мишарин приоткрыл глаза. — Будто свеклу на винегрет режешь.
— А ты даже газет не читаешь, — тут же парировала Нина. — Научно-технический прогресс как флюс на теле человеческого общества. Потому и флюс, что о человеке забыли. Он у вас только на словах, а понять, что это такое и как его развивать, может только женщина, а вы ее фактически власти лишили, бытом и производством задавили. — И, готовясь к продолжению баталии, Нина поправила прическу, вытянула шею и легонько пошлепала себя подушечками пальцев по алеющим щекам, она была красива в этот момент, глубокие черные глаза ее горели неземным огнем, волосы выбились из гладкой прически и стояли в свете настольной лампы короной надо лбом, а Катенька решила, что зря обвиняла ее в пошлости, пошлость она штука тоже двоякая и зависит от твоего восприятия и участия в ней.
— Зачем мне их читать? — запоздало удивился Мишарин. — Если для меня цветной телевизор изобрели.
— Все. — Встал и покачал поднятыми над широкими плечами крупными ладонями Гурьянов. — Я человек конкретный. И решение будет такое: жизнь продолжается, какой бы она ни была, и никакого медведя из тайги между нами не было.
Сравнение было явно неудачным, но никто не возразил, и Катенька увидела, как все они устали от придуманных ими самими целей, суеты и разногласий, и пожалела их. Уже следующим утром, как ни странно, она была полна сил, любви ко всем ближним и дальним, Виктора Владимировича почти забыла, не волновали ее больше воспоминания о его загадочном взгляде, сильных руках и слабых неторопливых словах. Она по-прежнему многого не понимала в этой жизни, но чувствовала, что ей ничего и не надо понимать, ей надо жить и действовать. Ну, что она делала раньше? Ставила уколы, банки, горчичники, раздавала термометры и таблетки. Теперь она улыбалась и называла всех больных по имени-отчеству. Отвыкшие от подобного обращения, они сначала шарахались от нее, а потом привыкли, она стала полулярна, и многие заболевшие люди шли к ней домой за советом, будто она была каким-то дефицитным специалистом.
Гурьянов поначалу морщился и строжился, требовал, чтобы отныне она шила себе к каждому празднику наряды, мечтал о повышении по службе, ему дали медаль и послали на комсомольский съезд. С ним было труднее всего, его нельзя было убедить улыбками и словами, а лишь поденной однообразной работой. И Катенька теперь содержала свою квартиру в стерильной чистоте, уют видела не в добавлении все новых покупных вещей, а в украшении жилища еще не вернувшимися тогда в моду занавесочками, салфеточками, самоткаными половичками. Муж и сын как-то быстро оказались у нее с головы до ног обшиты и обвязаны самодельной, но очень приличной одеждой, привыкли и принимали как должное обеды и ужины один вкуснее другого. «Да, Миша. Хорошо, Миша», — неизменно отвечала Катенька на распоряжения мужа, хотя исполняла все так и тогда, как и когда считала нужным. И Гурьянова это все меньше раздражало, вопреки утвердившемуся вроде бы в доме его диктаторству он ни на что серьезное теперь не решался без совета с женой, и уже не Гурьяновы считали за честь попасть на вечеринку к Мишариным, а, наоборот, старшие друзья спешили к младшим во всех своих бедах и радостях.
Постепенно прекратились совсем вечеринки у Мишариных. Возможно, способствовал тому антиалкогольный закон, но скорее всего все та же Катенька Гурьянова. Однажды она уговорила Нину пойти с ней в детский дом, над которым шефствовала комсомольская организация больницы. Переворот во взглядах Нины произошел почти мгновенно, она уже не превозносила женщину как высшее и угнетенное существо, а ненавидела, бурно и беспощадно, будто все женщины на свете только и делали, что рожали и бросали детей. Нина стала воспитателем в детском доме, и в ее квартире теперь постоянно толклись мальчишки и девочки с инкубаторско-одинаковой внешностью, с глазами, которые невозможно описать. Видимо, им доставались все результаты кулинарного искусства Нины, потому что муж ее Геннадий Семенович похудел.
Тем временем в Молвинске как раз начались всяческие демократические перемены. Были отремонтированы, например, мостовые, и хотя новый асфальт тут же трескался и сквозь него лезла на свет самая упрямая трава, поливально-подметалочная машина в летний период стала курсировать не только по главной площади города, но и непременно по жилым кварталам. А также, хоть пока и робко, меняли руководителей организаций, и кое-где новые назначения происходили путем выборов. Похудевший Мишарин, утверждавший недавно, что ничто era больше не волнует, забеспокоился, он не боялся, что его снимут, он почему-то боялся лишь выборов. Он ходил и вздыхал, и никто не мог его понять. Младший его товарищ Гурьянов оказался молод и зелен и принял новую политику за народ безоговорочно. Жене Мишарина Нине было теперь вовсе не до него.
— Что случилось, Геннадий Семенович? — спросила его Катенька Гурьянова однажды тихим весенним вечером.
— А-а… — Мишарин скривился, не ожидая от разговора ничего хорошего, но продолжил его, ибо больше пожаловаться было некому. — Перестраиваться, говорят, повышать деловую и производственную культуру, и человеческую, заметь, Катя. Разве я плохой человек, Катя? Я старый человек…
— А вы влюбитесь, Геннадий Семенов, — непочтительно перебила она его.
— В кого? — удивился Мишарин предложению и своему вопросу одновременно. — Тьфу, рехнулись мы, что ли? — И с тех пор стал еще более задумчивым, еще чаще вздыхал и с молчаливой грустью смотрел на Катю.
Никто не знал и не должен был знать, чего все это стоило Катеньке Гурьяновой. Она с трудом дорабатывала до отпуска и поселялась на август у родителей. Август в Молвинске был всегда особенно хорош, тем более в его старой части, среди увядающей лиственной и темнеющей игольчатой зелени, под разноцветными железными крышами, греющимися от прощального летнего солнца, он был прохладен от вязких туманов и тих от поглощающих резкие звуки деревянных темных строений, покрытых толстым слоем вытопившейся из бревен за неисчислимые десятилетия смолы.
Катенька копалась с матерью в огороде, ходила по грибы и поздние ягоды, помня свое истинное назначение, делала заготовки на зиму. Мать ее была очень счастлива в эти дни, только отец все рассуждал об увеличивающемся количестве гробов, проходивших через их столярную мастерскую. Один раз Катя объяснила ему происходящее високосным годом, но в другой раз этого не получилось, и авторитет Кати чуть не упал в глазах отца.
— Папа, — успокоила тогда она его, — тебе это только кажется, — и показала газету с цифрами, доказывающими, что смертность в государстве, наоборот, снижается.
Отец верил и не верил дочери и стал вести учет изготовляемым гробам, но неожиданно умер от сердечного приступа. Катя, родив вместо ожидаемой дочери сына, назвала его именем отца.
С Виктором Владимировичем она виделась потом всего один раз, случайно и почему-то в магазине. Он приезжал каждый год, в октябре, навестить мать и сестер. Но она знала, что он приезжает к ней, вернее, для нее, что она может себе позволить этот месяц никого и ничего не замечать вокруг, видя и замечая все одновременно, жить будто в другом измерении, а скорее, без всяких измерений, ей казалось, что, и встретив его, она его не узнает. Но узнала.
Стояла ветреная сумрачная погода, ветер сгонял к югу все запахи, звуки, движения и краски, скоро должно было все застыть, замереть, обесцветиться, стать таким, в котором трудно, но необходимо жить. А пока даже серые полки в магазине, до сих пор не отмытые от следов летних мух, были праздничными, он шел ей прямо навстречу, с выделяющимся среди всех не лицом, но выражением покорности и власти поровну, увидев ее, еще не видя, и даже, кажется, кивнул. И оглянулся, она знала, что оглянулся и смотрит ей вслед, как смотрел, наверное, не раз, где-нибудь на улице, в таком городке, как Молвинск, трудно не встретиться день за днем подряд целый месяц, а она шла по скользкому паркету, и ей было легко, она чувствовала, что не поскользнется, а будет идти и идти, потому что знает: такое не может длиться каждый день целый год и годы подряд, когда жизнь уже не живет, а словно бы выживает, хватая последний осенний воздух широко распахнутым ртом, и она должна ей помочь.