Илья очнулся, увидел мутными глазами, что за окном и в комнате уже сумеречно, темно. Покачиваясь, подошел к кровати, опустился на колени и уткнулся лицом в подушку. "Какие гадости я вытворяю, – шептал он, сжимая кулаки. – Почему, почему я ухожу от чистой любви к Алле? Я хочу любить просто, непорочно, радостно, но… но… я ничего не понимаю. Что со мной творится? Я слаб и уже не могу сопротивляться тому, что скручивает меня, как веревками. Да, мне приятно, когда это накатывается на меня, но потом – горько и мерзко!.."
Он лег на кровать и не заметил, как забылся сном. Мать тихо вошла в комнату, укрыла его одеялом, перекрестила, вздохнув. На цыпочках вышла.
Подоспел март, но в город не пришло тепло. С заснеженных таежных холмов сбегал холодный ветер, и прохожие, плотнее укутываясь, ходили по улицам быстро, кто как мог прятались от сквозняка. Щипало лицо, мерзли руки, немели пальцы ног – одежда не всегда спасает в Сибири. Но так ярко и свежо сияло в чистом небе солнце, так радостно и празднично блестела незамерзающая Ангара, так обреченно серел ноздреватый, осевший снег, что люди, поеживаясь, удовлетворенно думали, что дождались-таки весну.
Тепло со дня на день должно было хлынуть на зябкий город.
Илья Панаев тоже ждал оттепелей. Ему хотелось с приходом благостных дней измениться: чтобы оставило его – растаяло, как лед, быть может, – пугающее и мучающее чувство телесного желания. Он надеялся и верил, что его чувство к Алле станет прежним – чистым и ровным. Он похудел, под глазами легли темные полоски, а на губах часто появлялись трещинки. Но его нежное юное лицо все равно оставалось красивым, а водянисто-глубокие, как мазок акварели, глаза притягивали людей. Алла смотрела на своего друга и отчего-то волновалась, накручивая на ладонь хвостик своей косы.
В марте Алле исполнилось семнадцать, и она пригласила на праздничный ужин одноклассников. Собралось человек пятнадцать. Софья Андреевна, мать Аллы, моложавая в годах красавица с какой-то благородной, утонченно-грациозной осанкой и всегда приветливой улыбкой на умном лице, испекла большой кремовый торт, украсила его пышными, искусными розами из овощей и фруктов. А Михаил Евгеньевич, отец Аллы, отставной пожилой генерал-майор с привлекательными подкрашенными усами – он был старше жены лет на двадцать, – купил дорогого итальянского вина с золотистыми наклейками. Когда молодежь собралась к назначенному часу, Софья Андреевна и Михаил Евгеньевич вошли в зал.
– Ну-с, уважаемая холостежь, – улыбаясь, сказал Михаил Евгеньевич, – чтобы не смущать вас, мы с Софьей Андреевной ретируемся. Празднуйте, веселитесь, только рюмки не бейте, – еще приятнее улыбнулся он, словно бы потому, чтобы никто не подумал, что ему жалко рюмок. – Да и друг дружку, выпивши, не побейте.
– Что же вы уходите? – с неестественной досадой сказал кто-то из гостей, но так тихо, что услышать было трудно. – Останьтесь, пожалуйста…
– Нет-нет-нет! – махала белыми маленькими руками Софья Андреевна, приятно, как и муж, улыбаясь. – Отдыхайте, празднуйте, а мы только мешать будем. Мы, старики, завтра соберемся своим кругом. Счастливо оставаться!
Казалось, ей доставило огромное удовольствие изумить гостей фразой "мы, старики", которая относилась и к ней, внешне такой далекой от старости. Она, можно было подумать, проверяла гостей и хотела угадать в глазах: действительно ли ее относят к пожилым? Она знала, что слова "мы, старики" приятны Михаилу Евгеньевичу: мило и невинно приближала себя к мужу, скрадывала его немолодые лета.
Ласково улыбаясь всем, кто провожал их, родители наконец "ретировались". Парни удовлетворенно потерли ладони и украдкой подмигнули друг другу, предвкушая развеселую, без занудства со стороны взрослых вечеринку.
– Что же вы, мальчишки, не откупориваете вино? – Алла улыбалась так же ласково и приятно, как ее отец и мать. Ее каштановые волосы, в школе всегда заплетенные в тугую толстую, как говорили, деревенскую косу, были распущены и спадали на плечи и грудь; ресницы, чуть подрисованные черной тушью, виделись изящной миниатюрной рамкой для ее блестевших счастьем и стыдом глаз.
Илья встретился взглядом с Аллой и зарделся.
Выпили и закусили. Пропустили еще по три-четыре рюмки. Стали разговаривать неестественно-громко, и то, что недавно скрывали, как бы сжимали в себе, теперь легко открывали, ослабляли стяжки. Не матерились – стали прорываться маты, не курили – дымок завился над головами, парни не смотрели дерзко и двусмысленно на девушек – теперь засверкали и замаслились глаза.
Алексей Липатов курил на кухне и сыпал похабные, циничные анекдоты. Парни хохотали, краснели, матерились и курили, курили, щеголяя друг перед другом своей развязностью. Захмелевший Илья тоже частенько появлялся на кухне, не курил и не матерился, но ненасытно ловил каждое слово. Недавно, когда все чинно сидели за праздничным столом и восхищенно смотрели на очаровательную именинницу, сердце Ильи светилось любовью и нежностью к Алле. Но теперь, слушая Липатова и парней о том, как хорошо физическое обладание женщиной и что она жаждет этого, Панаев с отчаянием чувствовал – улетучивается дымкой из его сердца чистый, ясный свет…
Натанцевавшись, нахохотавшись, молодежь стала расходиться по домам. Воспаленный Панаев видел, как в темной кухне Липатов, еще двое парней и одна девушка шептались; она придушенно смеялась и повизгивала.
Илья и Алла остались одни.
– Сколько в ребятах гадости, – тихо обронила Алла.
– Н… да-а, – хрупко, неуверенно отозвался Илья.
Алла смотрела в темное беспросветное окно:
– Весь вечер у меня в голове звучал Шопен. Сколько в музыке чистоты.
Илья близко подошел к Алле. Они еще никогда не стояли так близко лицом к лицу. Девушка улыбалась, то поднимала на друга блестящие глаза, то опускала их.
– Алла, – вымолвил он после долгого отчаянного молчания.
– А? – откликнулась она и очень серьезно взглянула на Илью.
– П-понимаешь, – терял он голос, – понимаешь… я… тебя люблю.
Она молчала, но улыбалась чуть поджатыми, побледневшими губами.
Илья обнял ее, точнее, как-то неловко, в спешке кинул свои длинные руки подростка на ее плечи, прижал к себе, и неудачно ткнулся губами в приоткрытые то ли для поцелуя, то ли для вскрика губы.
Его рука опустилась ниже, ниже, – и это оказалось таким неожиданным для него самого открытием, что он содрогнулся, будто испугался.
– Нет-нет, – прошептала Алла.
Однако, его дрожащие, но неудержимые пальцы настойчиво продвигались.
Алла шепнула в самое ухо Ильи, так что у него защекотало:
– Все это так скверно. Не надо. Я прошу.
– Да, да, да, – зачастил Илья и отпрянул к стене.
Оба они были смущены, сконфужены и не знали, что друг другу сказать.
Алла не осуждала Илью, но, неопытная и наивно-чистая, она еще не умела слить в одно Илью физического и Илью, воображенного ею.
Илья прекрасно знал, какая его подруга, и потому втройне ему было гадко и совестно за то, что сейчас произошло. Но в то же время его разрывало понимание, что он не мог, не по его силам было поступить иначе: хотелось уже большего от Аллы, чем детского, подросткового братства. Он хотел физического блаженства, за которым ему мерещилось какое-то высшее, настоящее счастье с Аллой.
– Уберемся, Илья, со стола? – кротко, как виноватая, сказала она.
– Ага, – кивнул он, прикусывая нижнюю губу.
Вскоре пришли красные и свежие от мороза Михаил Евгеньевич и Софья Андреевна, веселые, смеющиеся. Илья и Алла особенно обрадовались их появлению: хотелось потерять, развеять мысли и чувства, которые взорвали их привычную, во многом еще детскую жизнь.
Илье трудно, мучительно писалось. Ему порой казалось, что в его сердце засыхает какая-то живописная, художническая жилка, которая, как ему представлялось, пульсирует и выталкивает энергию творчества, фантазии, вымысла. Он рассматривал репродукции картин Поленова или Репина, Левитана или Пикассо, небрежно брал листы со своей, как она выражался, "мазней", и ему становилось отчаянно, беспросветно тяжело. "Не то, не то, не то!.." – шептал он и отбрасывал листы.
В марте Илья неохотно посещал уроки, а в апреле часто их пропускал. В нем долго напластовывалось раздражение к школе, и это его раздражение – как лед, который после каких-то оттепелей и заморзков обрастает новыми твердыми слоями. Но вот пришло тепло надолго – и лед заиграл ручьями жизни. В нынешнюю весну в душе Ильи оттаивало, обмякало, и ему минутами становилось невыносимо видеть все школьное – пыльные, гудящие, кричащие на переменах коридоры, казавшиеся неуютными кабинеты, притворявшихся строгими учителей, и он моментами просто ненавидел их. Ему было неприятно видеть директора Валентину Ивановну, которая, вычеканивая каблуками, шествовала по коридорам. Он смертельно заскучал в кругу одноклассников; те только и говорили о модной одежде, выпитой водке, просмотренных фильмах, компьютерных играх… "Зачем они все такие фальшивые? – думал он об учителях, одноклассниках и даже о своих родителях. – И почему я так мерзко, неразумно живу?.."