Она замечательно рассказывала про галапагосских черепах.
Показывая, сама становилась черепахой, ложилась на спину, недоумевая, как ухитрилась перевернуться в отчаянной попытке снова встать на лапы и продолжать ползти к океану. Она так смешно, не стыдясь, дрыгала в воздухе ногами, совершая какие-то обольстительные велосипедные движения, что хотелось поцеловать ее смуглые коленки или самому стать перед ней на колени. Что он и сделал однажды, и она, боясь, что кто-нибудь высмеет его, опустилась на колени тоже, и так они стояли и смотрели друг другу в глаза, а потом как ни в чем не бывало вернулись к друзьям, к болтовне, прерванной на секунду.
Это была любовь. И никто бы не сумел разубедить мальчика, что любовь выглядит иначе, это была любовь, и всю жизнь при воспоминании об Илонке легкий трепет проходил по его коже.
И то, за что другие называли его увальнем – полноватость, неуклюжесть от внезапной мальчишеской застенчивости,- рождало в ее латиноамериканском воображении совсем другие картинки.
Она называла его русским барином и утверждала, что знала в
Эквадоре одного такого. Он был русский или поляк, большой, с длинными светлыми волосами, с едва заметной одышкой при ходьбе, он дружил с отцом Илоны и каждый раз щеголял в разговоре с ним своим знанием музыки, отец хорошо слушал, только морщился, когда русский барин начинал говорить с особо презрительным апломбом, это его коробило, и, когда русский уходил, отец говорил маме:
“Симпатичный человек, только в музыке ничего не смыслит”.
Вообще-то он говорил резче, но Илона не могла перевести.
Кажется, тот русский или поляк работал в Эквадоре инженером на строительстве электростанции, она не помнит, но более импозантного человека в окружении отца, а там попадались очень эффектные люди, Илонка не встречала.
На лыжах мальчик так и не научился ходить, спускаться с гор не решался, белый простор не умещался в зрачках, кружилась голова, казалось, он наполнен пространством так, что еще немного – и будет разнесен в клочья.
Но плавать любил, особенно на спине, по-барски, когда, не совершая лишних движений, ты все же продвигаешься вперед понемногу. Друзья опережали, подплывали, торопили, а он слышал сквозь проникшую в уши воду только эхо голосов, радостное, как звон разбитого стекла. Он плыл мимо чужих рекордов неспешно, радовался их временным успехам, придавая всем своим осанистым видом некоторую солидность и надежность их начинаниям.
Учителя тоже любили мальчика, хотя упрекали в лени. Но это была не лень, а неожиданно возникающая усталость, когда начинает казаться, что никакое знание тебе никогда не пригодится.
Он и сам не мог объяснить, что это такое. Может быть, все до сих пор происшедшее с ним было настолько непредвиденно, что он и дальше надеялся на чудо, может быть, казалось ему, любое знание, не проверенное опытом, бессмысленно? Что и без его усилий все непременно свершится? Он ничего не знал. Просто ему иногда становилось ужасно неинтересно.
Но это продолжалось недолго. Не желая разочаровывать мадам Дору, он все же старался, и учителя снова были довольны им.
Когда приехала мама, он сидел в своей комнате и читал, что случалось с ним редко, читать не любил, это была какая-то русская книга, прихваченная из России, глупая книга о какой-то женщине-летчице, мечтающей взлететь на не завоеванную еще высоту, ее награждали, она побеждала в боях и, наконец, уже в мирное время достигла высоты, на которой ее уже было не достать.
Мальчику эта книга казалась самой смешной на свете, она была скверно написана, и смешили не столько виражи судьбы летчицы, сколько виражи слов автора, владеющего русским языком еще более неуверенно, чем сам мальчик. И надо же было маме войти в тот самый момент, когда он хохотал над глупой книгой.
Нет, мама была и оставалась лучше всех, самой красивой, красивей
Илонки, ни тогда, ни потом не встречал он такой ослепительной женщины, как мама.
А если к тому же она была и счастлива…
То, что это так, он понял сразу, оставалось неясным, приехала она уже счастливой или сияла, увидя его.
Он подошел к ней степенно, боясь возникшего внезапно волнения, не давая вернуться какому-то забытому старому чувству рядом с ней, когда хотелось все бросить и бежать прочь, он подошел, как взрослый, солидный сын, как русский барин, и обнял.
– Ты рад, ты рад? – спрашивала она.- Я нарочно без предупреждения, ты рад?
Что ей ответить?
– Я рад тебя видеть, мама.
– Какой же ты стал большой! А толстый! Тебя перекормили! Я обязательно поговорю с мадам Дорой. Нет, ты не рад мне. Почему ты меня не целуешь?
Смешная, он поцеловал ее.
– Я рад, мама. Ты надолго?
– Ах, столько событий, все так внезапно и чудесно, знаешь? Мадам
Дора написала, что надо поговорить, и я примчалась. Ты рад?
Больше ему не хотелось отвечать, он не знал, чему она призывает радоваться, ему начинало казаться, что ее руки обнимают не его, она ждала событий, а ему не хотелось никаких событий, никаких виражей, кроме ее приезда.
– Ты хорошо учишься? Ты говоришь по-французски? Какой невозможный язык, я учила его целый год ради тебя – и все напрасно! Я оказалась совсем бездарной к языкам, но это не важно…
“А что важно, мама?” – хотелось спросить, однако он молчал, понимая, что сейчас она не ответит, слишком возбуждена.
А потом в комнату вошла мадам Дора.
Мама попыталась говорить с ней по-французски, но потом рассмеялась, махнула рукой, и он в привычной роли посредника между мамой и кем-то еще сел рядом с ней на диван и начал переводить.
Вначале им было неудобно разговаривать при нем, труднее даже, чем подбирать слова, но потом разговор принял настолько серьезный оборот, что женщины стали забывать, что их слова звучат дважды – сначала сами по себе, затем повторенные им.
– Почему нельзя иначе? – спрашивала мама.- Неужели это требуется по закону? Мне бы не хотелось…
– Есть еще варианты,- говорила мадам Дора.- Отправить его в менее строгие государства, например, в Голландию, у меня там сестра, но неизвестно, примет ли она мальчика, а если примет, как отнесется.
– Нет, нет! – возражала мама.- Пусть уж он остается у вас, он привык к вам, и потом, мне кажется, ему здесь хорошо… Тебе хорошо? – обратилась она к сыну.
– Да,- ответил мальчик.
– Так вот,- продолжала мадам Дора.- Необходимо усыновление.
Прежде всего необходимо, чтобы он мог продолжить учебу дальше при поступлении в университет.
– Но это так еще не скоро!
– Мадам ошибается,- сказала мадам Дора.- Это очень скоро, на расстоянии все кажется менее заметным. И потом, если мадам хочет, чтобы сын стал настоящим французом, ему надо раствориться здесь, во Франции, в этой очень определенной жизни, в этой очень бюрократической стране.
– Я не знаю,- сказала мама.- Я не могу решиться, я не совсем готова. А ты сам как думаешь? – обратилась она к мальчику.- Ты понимаешь, что речь идет о передаче родительских прав мадам Доре?
– Только формально,- уточнила мадам Дора.- Никто не может заставить тебя отказаться от родителей.
– А что скажет отец? – спросила мама.- Вы писали ему об этом?
– Да, о чем-то таком мы говорили, но, кажется, он был отвлечен и не совсем понял.
– Ах, когда дело касается его, он все понимает! Просто ему выгодно переложить всю ответственность на мои плечи. Сам-то ты что думаешь, сам? – теребила она мальчика.
Ему хотелось сказать, что он давно ни о чем таком не думает, все и без него складывается удачно, но только пожал плечами.
– Хорошо,- неожиданно согласилась мама без всякой связи с предыдущим.- Я так несчастна, остается только рассчитывать на вашу порядочность, ведь с этим, как вы его называете – усыновлением, я не потеряю моего мальчика?
– Он ваш сын,- сказала мадам Дора.
– Ты будешь любить меня? Ты всегда будешь любить меня, правда? – заплакала мама.- Ты никогда не обвинишь, что я отдала тебя в чужие руки?
– Надеюсь, руки не совсем чужие,- спокойно сказала мадам Дора. И потом – вы делаете это для его же блага.
– А фамилия, ему ведь придется поменять фамилию?
– На время,- сказала мадам Дора.- Потом он может ее вернуть.
– А наплевать! – сказала мама.- В конце концов это всего лишь фамилия твоего отца. Но он довольно известный человек в Европе, неожиданно встрепенулась она.- Фамилия может пригодиться.
– Фамилию вернем,- сказала мадам Дора.- Это проблема будущего.
– Да ты сам-то как думаешь? – снова заплакала мама.- Под чужой фамилией, в чужой стране…
– Мне все равно,- неожиданно сурово сказал мальчик и, почувствовав изумление женщин, добавил: – Я устал переводить.
Мадам Дора ушла, мама смотрела на него испуганно, возможно, ждала упреков, оскорблений, но ему не в чем было ее упрекнуть, он спросил только:
– Как твои дела, мама?
– Я выхожу замуж,- сказала она.- Он еле отпустил меня к тебе.
Если бы ты знал, как я счастлива!