Сначала открылась дверца второй машины; из нее торопливо вышагнул – Тузов… Он был в темно-сером (явно уже не однажды надеванном – чуть лоснились карманы) двубортном костюме (пиджак был расстегнут, отчего – как это неизбежно при двойном ряде пуговиц – выглядел неопрятно), в белой рубашке и пестром каком-то галстуке; глаза его ярко блестели и бегали как будто быстрее обычного, полуоткрытый рот расплывался в кривоватой улыбке; лицо его было бледно, возбуждено, – одновременно тревожно, смущенно, радостно, – и вместе с тем было в его выражении что-то затравленное… Вслед за Тузовым выскочил – стремительно нырнув головою – наверно, свидетель: высокий парень лет двадцати, с красной шелковой лентой через плечо, с радостным и глупым лицом, – неожиданно встреченный приветственным гулом толпы подлесковской молодежи (подлесковской: я был уверен – судя по одежде, а более всего по выражению лиц, – что все эти парни и девушки – местные или, во всяком случае, гости невесты). Эта явная близость свидетеля жениха с гостями невесты сначала подсознательно, а потом и вполне осознанно меня поразила. Тузовский круг знакомых никак не мог пересечься с окружением подлесковской барышни – равно и гумовской продавщицы; и получалось, что Тузов среди своих товарищей и друзей… не смог подыскать свидетеля? Вдруг я вспомнил: Мишка с пятнадцатой дачи (который был Тузову несколько ближе других) недавно рассказывал, что Тузов просил его быть свидетелем еще месяц назад. Мишка не смог: в день свадьбы – то есть сейчас – он должен был быть на институтских военных сборах…
Тузов одиноко стоял у машины – левой рукой держась за открытую дверцу, а правой пощипывая редкие сосульчатые усы. Вид у него был немного растерянный: скорее всего, из, наверное, полусотенной встречавшей толпы он почти никого не знал – по крайней мере, я не видел ни одного человека, который бы внешностью и повадкой походил на знакомого Тузова. Я невольно шагнул к нему… тут свидетель – по сути, преграждавший Тузову путь передней открытой дверцей и своею спиной, – потянул его за рукав и поспешил к головной машине.
В «Волге» с распятой на радиаторе куклою, по-видимому, сидела невеста – но ее пока не было видно: чемто разноцветно искрящимся – с преобладанием снежнобелого – был иллюминован салон над задним сиденьем… Свидетель, сияя улыбкой, рванул за ручку заднюю дверь; из машины – как из включенного вдруг динамика – кнопочно грянул пронзительный визг и смех; коротко высветилось чье-то распяленное в жизнерадостном крике красногубое, раскрашенное матрешкой лицо; тонкие женские руки с малиновыми каплями чудовищно длинных – стручками – ногтей замелькали, отмахиваясь, перед носом свидетеля… Свидетель, улыбаясь до петлистых ушей (кажется, я увидел, где у него кончаются зубы), повернулся к неловко стоявшему рядом Тузову (тот привычно ссутулился и перенес тяжесть тела на правую ногу, выгнув левую по-женски немного внутрь: вышло беспомощно и неуклюже) и что-то ему сказал; Тузов, конфузливо улыбаясь, угловатыми порывистыми движениями суетливо побежал по карманам – и начал поспешно вытаскивать из них и совать в хищные красно-когтистые руки смятые в тряпку рубли, трояки… После каждой бумажки из салона раздавался как будто протестующий визг.
– Что они там делают?… – шепотом спросил Славик.
– По-моему, выкупают невесту, – сказал я, немного знакомый с обычаем.
– Ужас какой-то, – сказала Лика.
– Все это напоминает сумасшедший дом, – сказала Зоя, скептически улыбаясь.
Наконец (Тузов вывернул уродливо вздыбившиеся пустые карманы: на асфальт высыпались, звеня, и покатились пять или шесть монет; он проводил их глазами и сделал движение – но не стал поднимать), – наконец, свидетель, пригнувшись, нырнул рукою в салон и буквально выволок из него (уши при этом резал просто какой-то нечеловеческий – электрический – визг) паукообразную, всклокоченную горгоной девицу – и запанибратски отпихнул ее на обочину. Тузов, помаргивая, наклонился, подал руку ладонью вверх – ему ответила тонкая, бледная, с голубоватой жилкой рука…
Вышла невеста.
– М-да, – прошептал Славик. – Как сказала бы тетя Миля, уж больно худа…
Лика ласково и немного укоризненно на него посмотрела. Она была… ну, во всяком случае никак не толще невесты.
– Ни рожи ни кожи, – сказала Зоя, взглянув на меня. У Зои была изумительная фигура.
Невеста была действительно худа, черна, смугла – и по первому впечатлению более всего походила на раскрашенную ворону. Ее маленькое лицо было угловатым и несколько даже асимметричным – быть может, благодаря (хотя этот союз здесь более чем неудачен) искривляющей ее ярко-красные губы какой-то хищноватой гримасе; нос и подбородок ее были длинны и остры (я вдруг вспомнил Эдгара По: и только нос ее – длинный, тонкий, гибкий, извилистый и угреватый…), изогнутые неестественно правильными дугами брови выщипаны до ниток, глаза были угольно-черные, с яркими острыми искорками в глубине… может быть, я пристрастен (и уж угрей-то, во всяком случае, у нее не было видно); может быть, эти черты, взятые вне общего их выражения, были бы и недурны, – но именно общее, совокупное их выражение – еще и, наверное, умягченная ситуацией смесь нахальства, хитрости, грубости и одновременно какой-то животной (предвкушающей самоценное плотское) радости, а все вместе, чтобы лишних не тратить слов, самоуверенной и даже агрессивной вульгарности (я думаю, Пушкин бы вздрогнул, увидев это лицо), – производило – по крайней мере, на меня – отталкивающее, тягостное, а при одновременной мысли о Тузове и удручающее впечатление…
Невеста медленно подняла через стороны тонкие, казалось, странно длинные руки – и вдруг с каким-то залихватским, чуть хрипловатым, протяжным выкрикомвзвизгом: «Иэ-э-эх!…» – крутнулась на одной – поджавши другую – ноге: вспенилась заброшенная на смолисточерный гарсон фата и полупрозрачный тюлевый шлейф подвенечного платья… Тузов стоял осклабясь и чуть исподлобья поглядывал по сторонам.
– Платье-то какое шикарное, – тихо сказала Лика.
– Фата, – язвительно сказала Зоя.
Все зашумели, задвигались, захрустели букетами – и толкотливой гурьбой полезли поздравлять и целовать молодых… Мы тоже подошли – в последнем числе; при виде нас Тузов ожил – как-то по-живому обрадовался, глаза его пояснели, – и сказал: «Спасибо, спасибо, ребята» (все время до этого он, по-моему, лишь шевелил неопределенно губами; да и друзья и родные невесты поздравляли большей частью ее, единственно – средневозрастные краснолицые мужики, движимые, наверное, сочувственной мужской солидарностью, от души прихлопывали его по плечам, а спугнутый незадолго перед этим женой, похожий на жизнерадостного кроля Анатолий (видимо, находясь под впечатлением исполненного невестою пируэта), выкатывая глаза, закричал: «Муж пашет, а жена пляшет!…» – и толстыми красными пальцами сделал невесте козу – задышливо сипнув: «Коза!…»), – так вот: мы поздравили Тузова, невесте вручили белые розы и деньги в конвертах (кстати, вблизи она показалась мне лучше – и лицом, и улыбкой) и пошли вслед за другими гостями к подъезду… По дороге старушки на лавке сыпанули в нас каким-то зерном – наверное, ошиблись со стариковского слепу, а может быть, промахнулись. Лике попало в глаз; из открытых окон первого этажа кто-то с жесточью прошипел: «Ну, чо сыпешь в невенчанных?!.»
Шумно – с топотом, криком, смехом, щипковым ойканьем, басовитыми стонами «Бонн М» – гости поднялись на четвертый этаж.
Двери всех выходящих на лестничную площадку квартир были открыты настежь. Взад и вперед сновали полногрудые, налитые в ягодицах и бедрах женщины с пустой и занятой столовой посудой; под одинаково полупрозрачными светлыми блузками топорщились – от натяжения встав на дыбы – пластмассовые разрезные застежки шипогрудых нейлоновых лифчиков; на верхней приоконной площадке курилась голосистая клумба длинноногих, мучнистолицых от пудры девиц; в конце коридора, в квартире напротив, стояла, опершись на палку, высохшая старуха в завязанном вокруг шеи чистом платке – и, прищурившись и помаргивая, тянула по-птичьи любопытную голову; разобщенные за теснотой краснолицые мужики бестолково тыкались по углам, ядовито дымя папиросами; носатый (учивший уму-разуму третируемого женою Петра) уже выпивал с ним в соседней квартире; какой-то дядя, потея бугристой лысиной, выдирался с тремя венскими стульями из плена дверных косяков; гомон стоял – как на птичьем дворе во время раздачи корма; теплый сквозняк с трудом перемешивал густые запахи пота, спирта, духов, табака, подгоревшего масла и несвежего куриного жира…
Квартира невесты оказалась трехкомнатной, маленькой, современной невразумительной планировки: супротивные двери, открываясь, бились друг в друга ручками, кухня была так мала, что уже три поварихи теснились (не только характерами, но и боками); игрушечный коридор был к тому же изломан двумя коленами, каждое в метр с небольшим, отчего вливающийся в квартиру поток гостей периодически сбивался в тугие пульсирующие пробки; потолки были низки; до притолоки, поднявшись на цыпочки, я мог дотянуться макушкой; вместо подоконников чуть выступали нелепо покатые брусья шириною в ладонь; под ними, субститутом отопительных батарей, тянулись ледащие трубки с частыми ярусами слегка пригофренных ребер… Во внутренней отделке и в интерьере, впрочем, чувствовался достаток – достаток нечистого на руку обывателя (напомню: все это происходило в конце семидесятых годов, когда практически любую выделявшуюся из серого ряда собратьев вещь очень трудно было купить – из-за взаимного несоответствия устанавливаемой государством цены, покупательского спроса и определяемого производственным планом торгового предложения, – но можно было достать, переплатив спекулянту или имея доступ к торговому первоисточнику: базе или хотя бы складскому помещению магазина; в числе допущенных к товарному телу оказывались естественным образом продавцы; интеллигенция их презирала, крестьянство и пролетариат ненавидели, непрофессиональные мелкие служащие люто завидовали), – так вот, во внутренней отделке и интерьере чувствовался прочный достаток: одно коридорное коленце было оклеено дутым мелкоячеистым пластиком, другое – обоями под кирпич, кухня – моющимися, комнаты – с какими-то тиснеными даже цветами; наличники и двери покрывала ореховая ложнодревесная пленка (за все эти пластики, пленки и кирпичи фанатики – в многодневных очередях – только что не убивали друг друга); на кухне стоял огромный двухкамерный «Минск» – холодильник, распределяемый по инструкции Совета Министров только среди инвалидов войны; мебель была зримо новая, коробчатая, лакированная, – одними своими названиями отталкивающая человека со вкусом: стенки, тумбы, диван-кровати, только что – за неимением места – не уголки…; от ее пошлого полимерного блеска слепило в глазах, но и такой было не достать; на полу лежал хотя и не штучный паркет (паркет был безотносительно к своей дефицитности дорог), но с паркетным рисунком линолеум; под потолком большой комнаты позванивала подвесками на сквозняке модная среди московского четвертьсвета трехъярусная пластмассовая люстра «Каскад»… Наконец мы протолкнулись – вслед за бугристоголовым дядей со стульями – в эту самую, сомнительно украшенную каскадной люстрою, комнату.