К директору школы зачастили родители девочек из другого района, раздувался — как это бывает обычно — скандал. Потому что ученицы других школ жили не за Китайской стеной и тоже хотели выглядеть красиво и стильно. Непопулярные у прекрасной половины человечества мужские мастера-парикмахеры обалдевали, когда к ним после уроков вваливалась толпа девушек, девочек-подростков, а то и маленьких совсем с требованиями немедленно избавить их от пышных шевелюр, длинных кос и густых конских хвостов. Девчонки с удовольствием, как солдаты на Красной площади бросали штандарты и знамена вражеской побежденной страны, швыряли в угол парикмахерской атласные ленты, капроновые бантики, гребни, шпильки и невидимки. (Заколок в то время еще не было.) И всю эту революционную кашу заварила, конечно, одна Владка.
Когда ее выставили в центр зала за нарушение дисциплины, как опять же в то время было принято на школьной линейке позора, она стояла такая хорошенькая и милая, что на следующий день подстриглись уже все учительницы начальных классов, две лаборантки и даже тетя Дарина, пожилая буфетчица. А потом за Владку вступились и поддержали ее мальчишки. И уже не постепенно, не в течение одного месяца, как было с девичьими стрижками, а в одно утро все мальчики, Владкины одноклассники, их друзья и знакомые из других классов пришли с обритыми под ноль головами. Тогда завуч Вука забила тревогу, и было собрано экстренное общешкольное родительское собрание с участием каких-то чужих дядек при галстуках и строгих тетенек с неопрятными облезлыми дульками на макушках, в честных, не запятнанных чуждой идеологией, видавших виды несгибаемых плечистых пиджаках. Школьное начальство признавалось и каялось, что да, недосмотрели — ЧП. С идеологическим подтекстом, — ехидно добавляли гости. Все стриженые и бритые получили дома по оболваненной башке, а особо злостным намылили их беззащитные, открывшиеся после стрижки всем ветрам, голые шеи. И еще пару месяцев родители зорко следили за своими отпрысками, чтобы тем не пришло в голову что-нибудь себе остричь без разрешения. Владку же — надо отдать должное, — ее мать, учительница той же школы Тамарапална, защищала как могла. И главный аргумент был — зато живенько, аккуратно, не космато и очень красиво. Ей ведь красиво? — Тамарапална вполне искренне спрашивала: — Ну что, не красиво разве?
И собеседники не могли не согласиться. Потому что Владке все было красиво.
– Завидують, йироды, — только и сказал немногословный и суровый Владкин отец, мягко погладил дочь по стриженому затылку, но строго приказал: — Но косы рость обратно! А то как после тифа все равно…
* * *
Слушай, Владка Павлинская. Сейчас, когда я пишу о тебе и так часто повторяю твое имя, я остро понимаю, как же мне тебя не хватает. Как не хватает. Ты помнишь бублики? Когда старшеклассников пригласили во Дворец пионеров на молодежный весенний бал, все стали думать и планировать: как наряжаться? Еще бы — весь цвет города, от шестнадцати до двадцати двух: студенты-медики, студенты-физики, на ровесников девчонки и не смотрели даже. И ты, Владка, пришла на этот вечер в умопомрачительных серьгах. Это были светлые огромные кольца с каким-то египетским орнаментом. Девчонки — в своих нарядах из посылок и от спекулянток, или одинаковых платьях, выброшенных в универмаге, названном по имени города-побратима «Рязань». В платьях, отвоеванных в диких очередях любящими родителями. Так вот все девчонки тут же просто скисли — у всех испортилось настроение, так ты была хороша в этих серьгах и тунике с квадратным египетским узором. Опоздала, как Золушка, и ушла раньше. И все мальчики, бывшие на вечере, тоскливо вздохнули вслед и стали о тебе мечтать. Мы вообще называли это синдромом Золушки — явиться, произвести впечатление, проскользнуть, дыша мамиными духами и туманами реки Прут, около которой находился дом Павлинских, и смыться. Исчезнуть то есть. И всё — все на ушах: кто? откуда? куда ушла? где искать?
А уж девчонки, обсуждая эти ее огромные серьги, чего только не придумывали. И каждая втайне мечтала о таких. И я — что греха таить — мечтала ужасно. Хотя и было-то мне тогда лет двенадцать, и относилась ты тогда ко мне как к маленькой. И часто — ты хорошо дружила с моей мамой, своей учительницей, — часто ты оставалась со мной посидеть вечером, когда мои родители сбегали в кино. Я тоже мечтала о таких фантастических украшениях. Просто видела, как я выхожу во двор играть в бадминтон или бегу в музыкальную школу на хор, вхожу в зал, а в ушах у меня болтаются те самые большие круглые серьги с египетским орнаментом.
Я мечтала тихо и тебе ни словом об этом даже не заикалась.
Потом, когда я свалилась с гриппом, ты, Владка, мне принесла такие же, но с другим рисунком, еще лучше — какие-то мелкие синие и розовые полевые цветы, венком по кругу… А я расстроилась и жалела, зачем мне — ведь у меня нет дырочек в ушах. А ты сказала, ничего, так поносишь. Оказалось, что ты всего-навсего филигранно разрисовала обычные чайные бублики. И подвесила их себе на ушки на тонкие петельки из прозрачной лески… А из-за отросших волос, уже прикрывавших ушки, как раз лески не было видно. Потом уже, когда все открылось, когда еще кто-то рассмотрел, что это за серьги, никто и не подумал смеяться. В городе были скуплены все чайные бублики. Но так красиво, тонко разрисовать их и оформить ни у кого не получалось. Великая выдумщица была ты — Владка Павлинская.
У нее был врожденный талант — она нравилась. Всем. Владка притягивала взгляды, на нее специально ходили смотреть, с ней хотели разговаривать и дружить. И любить. Да.
Например, грозный председатель облисполкома, которому она, уже будучи преподавателем художественной школы, как-то оформляла поздравительный адрес, человек насупленный, суровый, крикливый, придирчивый и, как водится, не очень умный, человек-ненастье, которого боялись абсолютно все вокруг, а его подчиненные без валидола на работу не ходили, так вот он при встрече с Владкой моментально краснел и смущался. Он прятал в складки щек глаза, не знал, куда деть руки, и нервно потоптывал короткой полной ножкой. И разве он один? Где бы она ни была и с кем бы ни говорила, взглядом, улыбкой, жестом, словом она моментально ломала стены, заслоны, равняла плоскости, сглаживала углы. И ей начинали поклоняться.
Да что там власть имущие — на нее мгновенно обращали внимание буквально все, не буду повторяться. Однажды мы с ней вышли из магазина, это было перед днем рождения ее мужа, и Павлинская несла прямо в руках бутылку дорогой водки и пластиковую коробку с семгой, красиво уложенной полупрозрачными ломтиками. В общем, сумки у нас в тот момент с собой не было, а упаковок или пакетов тогда в магазинах еще не давали. Выходим из магазина, чтобы сразу заскочить в ожидавшую нас машину, Владка такая красивая, шикарная просто — на каблуках, в длинном пальто, в очень красивой меховой шапочке-боярочке. И какой-то сидевший на ступеньках магазина алкаш, практически остолбеневший от увиденного, протирая глаза, вскочил на ноги и восторженно взревел:
– Бо-ги-ня! Глядите все! Красавица, и в руках у ей водка! Ой, все! Женюся!..
Она обживалась красиво, элегантно и уютно в любом месте — в комнате общежития художественного училища, в гостиничном номере, в крохотном кабинетике художественной школы, да где угодно — и так быстро, что сразу же вызывала зависть у окружающих, и все хотели именно на это, на ее место. Как в детстве, когда все хотели поиграть в ее белый пароходик или покататься на ее снежном катамаране. Она мастерила себе платье из лоскутов и выглядела лучше, чем одноклассницы из богатых семей с регулярно получаемыми посылками с одеждой из-за границы. Она всегда повторяла: главное в девушке — осанка и походка. И чтоб в одежде было удобно. А все остальное — ерунда.
Ах, Владка! Ты создавала вокруг себя замечательный новый мир, с радостно живущими в нем симпатичными тебе людьми. Ты говорила, писала, рисовала, лепила или вышивала, готовила или возилась с детьми так увлеченно, так искренно, так честно, что жизнь вокруг действительно становилась многоцветной и радостной.
Ты неистово украшала жизнь, как бы предчувствуя свое временное, такое короткое в ней присутствие.
Вообще то, что с ней происходило, была какая-то совсем не ее жизнь и не ее уход. И если свою жизнь она все же как-то поворачивала и проворачивала в нужном ей направлении, то уход уже от нее не зависел. Я ей еще тогда говорила, слушай, ну ты же обещала! Ты же сказала, что еще три года! Что еще есть время. Ну что ты наделала! Ну ты же обещала! А мы-то все привыкли, что если Владка давала слово — то все! Умрет, но выполнит. А тут взяла и умерла. И не выполнила. Я ей кричала: «Павлинская, ты же говорила, учись, пока я жива! Но я же еще не научилась!» — так кричала я ей. Ну, а что теперь… Влада оставила нас. Неожиданно даже для себя, для всех, кто ее любил, ушла на взлете, такая талантливая, такой верный друг и такой пленительной, ослепительной красоты женщина. Вот так взяла и ушла, даже не оглянувшись. Тихо и мужественно. И еще тогда, декабрьским утром, когда мы все прощались с ней, с Владой, и вдруг пошел первый в ту зиму юный, невесомый, робкий снежок, который уже не таял на ее лице, когда мы с ее сестрами и мужем чуть-чуть надламывали стебли цветов, когда не было сил плакать от недоумения, от несправедливости, от коварства судьбы, я еще тогда все придумала. Я объяснила сама себе, что это какой-то сбой программы или какая-то там, у мироздания, ошибка, что ли, — уж если и уходить, она должна была уйти не так, совсем по-другому. И никак не имея сил смириться, я и сочинила ей другой уход. Достойный уход. Тот, который она наверняка выбрала бы сама.