26 февраля 1933 г.
(Почерк резкий, очень разборчивый, плохо с запятыми. Настолько, что пришлось их, запятые, вставлять — иначе смысл терялся окончательно. Вот эта запись рокового мужчины в мамином дневнике. — В.З.)
Ни одного намека на улыбку не было во время чтения твоего дневника. Я не смеялся даже тогда, когда твоя фантазия хватила через край и ты писала о том, чего, если память мне не изменяет, вовсе не было. Неправильно истолковала, а частью даже извратила ты мои слова, где я говорил, будто того, что имело место между нами (речь шла, и ты поняла это, о физической стороне наших отношений), больше не будет. Здесь ты нафантазировала, будто я боюсь, что не смогу владеть собой. Нет, Леля, только однажды не смог я совладать с собой — больше этого не случится.
Теперь о наших отношениях: я думаю, что у нас с тобой могут быть самые лучшие товарищеские отношения. Ты в дневнике задавала вопрос: «Иль он не тот, иль я не та?» Да, Леля! И ты, и я — не те, и, главное, между нами уже не то и, кажется, уже не может быть того, что было. Что касается безграничного доверия, которое ты, по твоим словам, питала ко мне, то дневник мне показал обратное.
А еще скажу о том, что ты, наверное, электрифицирована, ибо от любых прикосновений по тебе проходит электрический ток.
Прости, что так откровенно.
Р. Седых
P.S. Когда пишешь, трудно высказать то, что думаешь, и тем более в такой микроскопический отрезок времени на данном историческом этапе.
Хотел сказать еще, что ты уже не сплошной плагиат, а сплошной парадокс.
Р. Седых
Во как. Бедная мама, бедная на данном историческом этапе. А Р. Седых знал два иностранных умных слова, оба на букву «п», и оба постарался разместить в своем постскриптуме.
Ты не устала? Ну сиди, сиди. Я ведь могу долго так болтать, особенно в пробках. Ты это славно придумала: выбираешь, когда я еду один, подсаживаешься — и молчишь. Так уютно, так тепло молчишь. И «Эхо Москвы» включать не хочется. Как тебе мамин дневник? Однообразно, конечно. Но характер уже проглядывает. Ну и, ясное дело, рабфак — это не гимназия, пусть даже витебская. Почему витебская? Да я в том же секретере нашел запись из другого — гимназического дневника маминой старшей кузины Сони, которая умерла в 1917-м, когда маме было два года, о чем моей бабушке, Евгении Яковлевне Затуловской, написал из Витебска ее брат Исаак, отец Сони.
Витебск, 5/XII-1917 г.
Дорогие!
Великое горе постигло нашу семью. Нет уж больше в живых славной умной Сонечки. Судьбе угодно было взять ее в неведомый лучший мир. Она ушла от нас в 16 лет, гимназисткой пятого класса. Гениально-способная, на редкость умная и тактичная, она производила огромное впечатление на всех, кто ее знал. Это был уже совершенно сложившийся человек с определенным характером и даже мировоззрением. О, это была личность! И может быть, как раз поэтому в гимназической семье она чувствовала себя одинокой, не было там для нее подруг.
И вот Сонечка стала жертвой брюшного тифа. Она заболела 1 ноября и скончалась 1 декабря. Все меры были приняты. Пользовали ее два врача, Илерсон и Ройтхер, и болезнь вначале протекала вполне нормально. Но в конце третьей недели положение осложнилось кишечным кровотечением. Она потеряла много крови, и это, очевидно, стало причиной смерти. Да, много сил и труда было положено на ее спасение, но все напрасно. По получении моего письма исполните долг свой по отношению к памяти умершей и сидите шиву. В доме у нас прямо ужас что творится. Родители плачут, и нет никакой возможности их успокоить. А так вообще разруха. Леса все наши отобраны, ничего не осталось. Даже для мельницы дров не дают, а потому в скором времени придется остановить и завод, и мельницу. Так что горе наше усугубилось тем, что разгромлено и разграблено имущество. Что будет — не знаю. Я уже выбился из сил и измучен физически и нравственно. Наступает крах и остановка всего дела, и никакого выхода нет.
Сонечка перед своей смертью как бы предчувствовала близкий конец и вспоминала всех родных. Особенно тепло она отзывалась о тебе, Женя, и вспоминала твою дочку, Лелечку, — она ведь так и не успела ее увидеть.
Как примириться, что Сонечки больше нет! Что за времена, Боже ты мой, наступили? А вдобавок к этому еще потеря имущества и неминуемый крах всего предприятия. Да, все состоятельные люди должны становиться теперь бедняками. Пишите.
Ваш брат Исаак
Вот несколько карандашных строк на пустой странице «Дневника для записывания уроков ученицы III класса Витебской Варвариной женской гимназии С. Юделович на 1915/1916 учебный год».
10 ноября 1916 г.
Сегодня мне как-то особенно скучно после неудачи, которая со мной случилась в гимназии. Уже третью неделю я в Витебске. До сегодняшнего дня все шло благополучно. Сегодня вызвали по истории, получила плохую отметку. Скучно и грустно бывает сидеть в комнате и слушать тиканье часов. Нет у меня друга, которому бы я могла передать все, что у меня скапливается на душе. Да, только теперь я могу произнести это роковое слово «люблю», но кого — я сама хорошо не знаю. Милый образ преследует меня повсюду. О, что бы я дала за один взгляд! Душа моя рвется на части. Скорей! Домой, к себе, где можно в темноте поплакать над горем своим. О! Как тяжело я страдаю.
Что ни говори, различие-то скорее стилистическое, там ФЗУ, тут гимназия, но две еврейские девочки почти одного возраста, разделенные пятнадцатью годами революций, идеологической штамповкой мозгов, забвением национальной традиции, — пишут в тайном дневнике одно и то же. Ну да, ты скажешь, что сама вела дневник в шестнадцать лет и писала там о любви. Ясен пень, о чем еще писать… Все, вроде бы приехали. Уходишь, знаю, знаю, уходишь. До встречи.
А Виталик продолжал листать мамин дневник.
5 марта 1933 г.
Я сегодня очень злая, а вчера весь день смеялась, вроде без причины. Работаю на Центральном телеграфе, в бригаде 12 человек, двое ребят, остальные девочки. А вчера один из двух наших представителей мужского пола решил позвать меня на выходной кататься на лыжах. Я вытаращилась на него и сказала, что не поеду. На вопрос «почему» ответила, что не катаюсь, не хочу, не люблю и еще 20 причин нашла и стала смеяться. Сказала, что вообще предпочитаю каток. Через пять минут он подходит и зовет меня на каток. Я сказала, что не пойду, что раздумала и вообще «не мешай работать». Потом он пристал, чтобы я стала к тискам рядом с ним. Я еще больше удивилась. «Зачем? Мне и тут хорошо». — «Такты не встанешь?» (это он). «Конечно, нет» (это я). Отошел, а я стою и не могу вздохнуть от смеха. И сейчас вспоминаю и смеюсь.
Четыре дня не видела Ростю. Тут и поговорить не с кем. Девочки ужасные, мазаные, крашеные, с бритыми бровями — куклы.
22 марта 1933 г.
18 марта в выходной Ростя был у меня. А потом я узнала, что Ира сказала маме, будто он был в читальне. Они, получается, скрывают от нее, что Ростя у меня бывает! Из-за матери все так складывается. Он, вероятно, рассказал Ире и маме о содержании моего дневника. Проклятый дневник, и зачем только я сюда пишу!
26 марта 1933 г.
Как мне противно! Зачем я только пошла!
У Лели К. была вечеринка. Они собирались группой по поводу окончания техникума. Чтобы ее не обидеть, я пошла, хотя очень не хотелось. Скучно было ужасно, но хуже всего — поцелуи. Боже, как противно! Ведь я никогда в жизни ни с кем, кроме Рости, этого не делала. А здесь — с первыми попавшимися, при всех и ради игры. Ведь Леля всегда была такая «маменькина дочка», мне бы и в голову подобное не пришло. Когда это началось, я вскочила и сказала, что не позволю, что уйду домой. Но сопротивляться было бесполезно. Какая грязь! Каждый целует по-своему. Зачем так осквернять поцелуи — ведь это проявление чувства. А там что — легкий разврат, «наслаждение». Гадость какая!
1 апреля 1933 г.
6 июня 1933 г. в Звенигороде на станции с первым поездом после 10 часов утра. Там я увижусь с Р. в следующий раз. Пройдет 2 месяца и 6 дней.
За последнее время наши с Р. отношения стали очень натянутыми. Я чувствовала, что он отходит от меня, но все же на что-то надеялась. А сегодня он сказал: «Может, нам лучше совсем не видеться?» И вот… мы не увидимся до 6 июня. Наши последние встречи были ледяными. Но сегодня промелькнуло что-то старое, и я опять поверила в его любовь. Так для чего же эта пауза? Не забудет ли он меня? Или эта встреча через два месяца — только для моего утешения, ведь сегодня — день вранья? Нет, нет, сегодняшняя встреча, близость наша, все говорит о другом. Наверное, он сам хочет разобраться в своих чувствах. Что ж, пусть!
14 апреля 1933 г.
Настроение ужасное. Так хочется увидеть Ростю. Сегодня Шлема (Как же, помню — сосед по квартире, муж дедушкиной сестры Бибы, фотограф, чье имя Шлема забавно сочеталось со вполне славянской фамилией Добромыслов. Он, думаю, еще появится. — В.3.) и тот целый день приставал: «Почему не видно твоего молодого человека?» Как я хочу быть опять с ним. Весна, все цветет, оживает. Пора любви! Любви?