—Неужели? — Мне не хотелось вступать с ним в разговор. За душой у него ничего, кроме слов. Задаст кучу вопросов, а отвечать ему — все равно что горохом об стенку. — Прошу прощения, тороплюсь, — сказал я. — Очень занят. — И дал ходу.
Солнце расплавилось. Границы его исчезли. Прилив в полном разгаре: вода сверкает, как пиво в бутылке. Полно пузырей, и каждый из них — электрический фонарик. Туман скучивается в пухлые шары облаков; белое и синее — дрезденский фарфор. Фламандские ангелочки Рубенса делла Роббиа{3}. Одно облако, большое, сверху, свернулось калачиком, нос к коленям, вроде той маленькой мраморной женщины, которую Добсон сделал для Куртолда{4}. Красотка. При мысли о ней я чуть не пустился в пляс. Так и ложится в ладонь. Гладкая и округлая, как крикетный мяч. Классика. Шедевр.
С того места, где я стоял, мне была видна моя мастерская — старый сарай для лодок у самой воды. Крыша кое-где прохудилась, но я был рад, когда заполучил его. Моя беда — слишком большие картины. Последняя из них, «Грехопадение», двенадцать футов на пятнадцать, а для такой картинки не найдешь настоящей кирпичной студии дешевле, чем за две сотни фунтов в год. Так что я рад был заполучить этот сарай. Тем более с чердаком. С одного края я снял перекрытие, получилась прекрасная стена семнадцать футов высотой. Когда я приколотил холст, он всего на два фута не доставал до полу. Как раз то, что надо. Я предпочитаю, чтобы мои картины были выше уровня, доступного для собак.
Что ж, подумал я, стены и крыша еще на месте. Их пока не сдуло. И к ним ничего не пристроили. Превосходно. Но я не спешил зайти внутрь. Всему свое время. Когда меня в последний раз посадили — в тридцать седьмом, — я оставил дома полное обзаведение: жену-красотку, двоих ребятишек, квартиру и мастерскую под железной крышей. Без протечек. Окна на север. Незаконченную картину восемь на двенадцать. Бог Саваоф. Картоны, рисунки, наброски, две стремянки, два кресла, чайник, сковородку и керосинку. Все, что только можно пожелать.
А когда вернулся, не нашел ничего. Жена с детьми уехала к теще. Квартира сдана проходимцам, которые даже имени моего не слыхали. А мастерская превращена в угольный склад. Что касается Саваофа, рисунков, картонов, стремянок — они просто растворились. Сковородку и чайник я и не надеялся найти. Смешно рассчитывать на это, когда такие вещи оставляешь на целый месяц в дружественном окружении. Но Саваоф вместе с подрамником весил больше двух сотен фунтов. Когда я вышел из тюрьмы, в доме даже запаха краски не осталось. Коукер сказала, что кто-то сказал, что хозяин взял картину в счет квартирной платы. Хозяин клялся, что в глаза ее не видал. Я думаю, он спрятал ее где-нибудь на чердаке, решив, что после моей смерти сорвет за нее хороший куш. И чем больше я буду волноваться, тем скорее это произойдет.
Крыша моего сарая вдруг кивнула мне, словно говоря: «Верно, старина». И я увидел, что двое мальчишек сдирают с крыши доску. Новые покровители, подумал я. Заметив меня, они скатились с крыши и побежали. Но недалеко. Притаились за углом, как волчата, ждущие, когда наконец старая кляча издохнет. Мне не потребовалось отпирать замок. Кто-то избавил меня от труда, сбив накладку. А когда я открыл дверь, еще двое мальчишек кувырком вылетели в окно.
— Куда вы? — сказал. — Обед еще не скоро.
Внутри не было ничего, кроме луж на полу от вчерашнего дождя. И картины. Странно. Очень странно. Картина все еще была здесь.
Хм, подумал я, отдельные куски недурны. Из нее еще может выйти толк. Змия надо сделать потолще, и можно загнуть ему хвост, он так мило обовьет дерево. Адам слишком синий, а Еве не мешает быть краснее, чтобы оттенить синее. Да, да, подумал я, загораясь все больше, как всегда, когда после отдыха я вновь приступаю к работе. В этой картине что-то есть. Правая нога Адама — просто находка, что там ни говори. Так ногу еще никто не писал. Ну и форма! Я, видно, был под градусом, когда состряпал ее, или работал во сне. И все же это всем ногам нога. Если бы она могла говорить, она бы сказала: «Я хожу для тебя, я бегаю для тебя, я опускаюсь для тебя на колени. Но у меня есть чувство собственного достоинства».
Тут в окно влетел камень и разбил последнее целое стекло. Послышался голос:
—Эй, мистер, как вам понравилось в клоповнике?
Я напугал бесенят, и они решили со мной поквитаться.
В следующее мгновение раздался вопль в другом регистре, и, подойдя к окну, я увидел, что они улепетывают со всех ног, а по пятам за ними мчится Носатик Барбон.
Две минуты спустя он вошел ко мне, отдуваясь; на носу у него блестел пот, шапка чуть не падала с затылка
—К-какой п-позор, мистер Джимсон! Надеюсь, они не очень здесь навредили?
—Да нет. Холст почти цел. А это очень хороший холст. Его можно было постелить вместо линолеума на кухню.
—Ой, да на нем же к-куча дырок, и п-посредине вырезан кусок.
И верно, кто-то стрелял в птиц из духового ружья, а из нижней части туловища Адама был вырезан квадрат, примерно фут на фут.
—Какой п-позор! — сказал Носатик, и нос его покраснел. — Вы должны заявить в п-полицию.
—Ну, — сказал я, — Адам был без штанов.
—Безобразие!
—Именно. Вот кто-то и позаботился придать ему приличный вид. Верно, чья-нибудь мамаша. Волновалась за деток. Ты себе даже не представляешь, сколько на нашей улице хороших мамаш.
—Но они загубили к-картину.
—Вовсе нет; мне ничего не стоит поставить заплату. Вот с мелкими дырками дело похуже. Тебе еще не пора в школу?
Я хотел спровадить его. Мне не терпелось взяться за работу.
—Н-нет, — сказал он, — сейчас большая перемена. Обед.
—А ты разве не повторяешь уроки на перемене?
—Н-не всегда.
—Если ты хочешь получить стипендию, и попасть в Оксфорд и на государственную службу, и стать великим человеком, и зарабатывать две тысячи фунтов в год, и иметь миленькую женушку со всеми удобствами, и настоящего малыша с открывающимися глазами, и гараж на две машины, и сберегательную книжку, ты должен повторять уроки на перемене. Так делают все прилежные мальчики.
—Ой, мистер Дж-джимсон! Вся Ева исписана дурными словами. Какие негодяи!
—Да, вижу, моя картина получила у публики высокую оценку.
—Как вы только можете писать для них, мистер Джимсон!
—Что поделаешь, люблю писать картины. Страдал этим недугом всю жизнь.
—Я бы т-тоже хотел стать художником.
—А ну, юноша, марш домой, пока ты не заразился.
И я выставил его за дверь.
Да, думал я, нога недурна, но она слишком кричит. Как труба в скрипичном ансамбле; а одна труба сама по себе еще ровно ничего не значит. Не больше, чем чих за сценой. И если я пускаю медь в левом верхнем углу, придется добавить ее и в правом нижнем, а тогда Ева соскочит с холста прямо в первые ряды партера. Единственный путь удержать ее — сделать голову змия алой.
Карбункул. Цвет крови. И в два раза больше. Нет, не годится. У змия должна быть белая голова и небесно-голубые глаза. Во всяком случае, такое у меня ощущение. Так я это вижу. Надо попробовать. И я направился к сундучку, где держал под замком краски и кисти. Замок был в порядке. Но когда я поднял крышку, меня ждал сюрприз. Кто-то вынул сбоку дощечку и очистил сундучок. В нем не было ничего, кроме жестянки из-под сигарет. Что ж, подумал я, вполне естественно. Нельзя оставлять краски и кисти там, где до них могут добраться дети. Дети любят искусство. Это у них в крови.
Н-да, забавное положение. Вот я, Галли Джимсон, мои картины, которые у меня фактически украли, находятся в государственных галереях, мои картины покупаются миллионерами у Кристи за сотни фунтов, а у меня нет ни кисти, ни тюбика красок. Не говоря уж об обеде или паре целых ботинок. Я просто лишен возможности работать. Тут даже гробовщик улыбнется.
Все так, продолжал я, шагая взад-вперед по Эллам-стрит, чтобы согреться, но к чему роптать на судьбу. Себе же хуже. Спокойно. Мудро быть мудрым, вот в чем соль, особенно если ты дурак от рождения. Не надо преувеличивать. У государства есть всего одна моя картина — та, что ему оставили по завещанию, и оно, вероятно, ничуть в ней не нуждается; только один-единственный миллионер покупал мою мазню. И сильно рисковал потерять на этом деньги. К тому же он, может, вовсе и не миллионер. Так что у меня нет никаких оснований роптать; напротив, я должен благодарить Бога, что у меня не болят мозоли и косточки на ногах.
Тут, сам не знаю как, я очутился в телефонной будке. Привычка — вторая натура. Всякий раз, как вижу автомат, я захожу и нажимаю кнопку «Б». Кнопка «Б» часто меня выручала. Но на этот раз она не выдала мне ничего, кроме идеи. У меня было несколько медяков, и я позвонил в Портлэнд-плейс. Зажал между зубами карандаш и попросил к телефону мистера Хиксона. Молодой дворецкий прокукарекал каплуном: